Читаем без скачивания Медленная проза (сборник) - Сергей Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они оба улыбаются, а я укладываюсь на жестком лежаке и закрываю глаза. Поплыли перед глазами оранжевые и темно-синие пятна, холодит спину сквознячок, грудь припекает солнце. Сокровенные минуты осенней пляжной истомы…
Разговорились мы часа через полтора. Услышав шуршание свертываемой газеты, я повернул к ним голову и увидел логотип «Литературки». Газету складывала женщина.
– Можно глянуть? – спросил я.
– Да-да, разумеется, – она с готовностью протянула газету.
– Там в первой тетрадке статья про местные разборки, – подал голос муж. – Посмотрите.
Я посмотрел – кооператоры и рэкетиры. Интересно, конечно, но я воткнулся во вторую тетрадку, литературная хроника и рецензии. Все-таки наша тамошняя кухня смотрится отсюда очень даже занимательной. Подняв от газеты голову, я натолкнулся на взгляд мужа.
– Ну и где же ваша ракетка? – как бы снимая свою напористость доброжелательной, почти извиняющейся улыбкой, спросил он.
– А почему вы про ракетку вспомнили?
– Мы привыкли к вам с ракеткой, – он качнул головой в сторону жены. – Вы каждое утро проходите по набережной как раз под нашим окном.
– Получается, что мы уже как бы и знакомы.
– Володя, – протянул руку мужчина.
– Лена, – представилась женщина.
Она сняла очки. Светло-синие, чуть водянистые глаза, тонкие морщинки у глаз – тело у нее гораздо моложе.
– Здесь, похоже, место не теннисное. Мне-то все равно. Но Лена привыкла играть.
– Вы ведь тоже из Москвы? – спросила Лена.
А я никак не мог выбрать позу, чтобы животик не выпирал. Живота у меня нет, но когда сидишь, вот так скрючившись… Кошмар!
– Да. А как это определяется?
– А бог его знает, – пожал плечами Володя. – Своих почему-то сразу видишь. Здесь москвичей мало. Мы тут никак не можем освоиться.
– Неужели первый раз в Крыму?
– Что вы. Сентябрь в Крыму – это святое. Но раньше мы ездили в Коктебель, потом был перерыв в пять лет – работали за границей. А в прошлом году приехали в Коктебель и еле выдержали до конца. Холодно. Дожди. Но не в том дело. Там все теперь другое. Из наших практически никого. Встретили одного на Биостанции, как к родным кинулся, где, говорит, все? А нигде – кто за границей, кто дома без денег сидит. Решили в этом году перебраться сюда.
– Ну и нравится?
Володя пожал плечами.
– Наверно, тут хорошо. Но уж очень… ширпотребно.
Через час мы уже сворачивали в арку какого-то ресторана на набережной. Лена сказала, что ей хочется кофе и в хорошем месте. К кофе мы заказали бутылку вина и орешки.
– Коктебель для меня был лучшим местом в мире, – говорила Лена. – Дом Макса, стихи Марины, пляж за Хамелеоном, вы помните, какой там был чистейший песок, покой, простор. А бухты карадагские! Гроты. Какая там аура…
Солнце бьет ей в лицо, Лена щурится, но очки подняты на лоб, на коротко постриженные волосы – ей идет, и она это знает. Так же, как и голубые джинсы, и светлая, как бы выгоревшая клетчатая рубаха навыпуск – девочка-подросток, более хрупкая, чем даже на пляже. И мы сидим за ресторанным столиком, выставленным на улицу, от плывущей мимо прочей публики отгороженные только крохотным заборчиком. Мы в толпе, мы со всеми и при этом подчеркнуто отделенные от толпы. Мы разговариваем о своем (про наступившие времена и про нас, интеллигенцию, в эти времена), и разговариваем увлеченно, как бы совершенно не замечая своей естественности и раскованности. Ну где, как не здесь. В левой руке фужер, в правой – сигаретка, море плещет, солнце блестит, ну и так далее. Лена продолжает:
– Господи, если бы видели, во что они превратили Коктебель! Набережной больше нет – ржавые загородки и будки кооператоров, Карадаг закрыт. На пляжах пустые бутылки, вонь, блатная музыка. По парку Дома творчества гоняют на иномарках бандиты. Бедные писатели. Вот вам новая жизнь.
Мы пили кампари, и, возможно после вчерашнего, меня сразу же повело, – я слушаю голос Лены, но откуда-то издалека. Я смотрю на лохматые лапы крымской низкой ели, на то, как золотистой пылью дробятся в просветах солнечные лучи. На картонные ящики из-под книг, задвинутые под эти ели, с освобожденными от напора книг стенками, расслабленно колыхающимися на сквознячке. А книги, наоборот, – вынутые на свет, подтянутые, собранные – блестят сейчас на стенде, как на сцене, зазывая аляповато раскрашенными обложками с полуобнаженными бюстами красоток, пистолетами и звероподобными оскалами киллеров. Я читаю названия, придуманные моим другом Геной, редактором в издательстве: «Пуля не выбирает», «Мертвые не потеют».
Вот плотная рослая женщина рассматривает книжку про домашнее копчение, а сзади мается сын лет тринадцати, наблюдает за сверстниками, катающимися на роликовых коньках – согласен, есть на что посмотреть: тугой румянец, ободранные колени, косолапый разворот плеч и стремительное скольжение сквозь сонно текущую толпу, – и у мальчика во взгляде ни тени уязвленности или зависти, нет, там радость открытой им перспективы, он сейчас ни на секунду не сомневается, что и у него будет так и только так.
И с трудом тащится сквозь толпу, не замечая ее, мужичонка, в мятой, заспанной рубашке, ноги отдельно, тело, откинутое назад, отдельно; как же тяжело ему, бедному, сейчас, как ломит затылок, какими нереальными кажутся люди вокруг, настолько нереальными, что и привычного раздражения не вызывают; но и он счастлив: уволенному с винзавода Кольке выдали остаток зарплаты, восемь бутылок муската «Краснокаменного» (падлы, нет чтобы портвейном рассчитаться – было бы четырнадцать бутылок).
– Сегодня, – говорит Лена, – когда интеллигенцию предали все и она сама себя предала, остается только бороться. Я имею в виду творческую интеллигенцию. Сегодня необходимо са-мо-сто-я-ни-е.
Я чувствую, как напрягает Лену происходящее за соседним столиком: там две вызывающе молоденькие и по-вечернему ярко одетые девушки, с ними два парня – бугай в черном переливающемся костюме и бледно-розовой рубахе, на его красном и простодушном сейчас лице истома блаженства. И второй – худощавый, в белом с закатанными рукавами пиджаке, с худым, подвижным, загорелым лицом, хищно светят его глаза и зубы. Но самая выразительная – фигура третьего мужчины: пятидесятилетний кавказский джентльмен в строгом костюме с золотой заколкой на галстуке, с прямой спиной, гордо посаженной головой, с царственным жестом, которым подзывает он официанта. Но как бы он ни старался – что-то несчастное, сморенное, жалкенькое проскакивает то во взгляде, то в жесте, с которым он согласно кивает шуткам расшалившихся и особо не замечающих его случайных друзей и собутыльников – слишком видно, что все его силы сейчас уходят на то, чтобы держать лицо перед этим очередным ударом судьбы. Судя по роскошной сервировке и вполне равнодушной сердечности, с которой обращаются с ним девицы – ударе тяжком, ударе ниже пояса, в буквальном почти смысле слова. Но – держится! Можно только восхититься. А ребятами – любоваться. Девушки хороши. И не только молодостью, торчащими сосками, длинными ногами из-под коротких юбочек, греховным хмелем в глазах. Но и молодой дерзостью – плевать им на все. На столе опорожненная до половины бутылка коньяка и пустая из-под шампанского – сейчас официант открывает для девиц вторую. А некоторая их помятость – всклокоченные волосы, припухшие губы – не мешает. Напротив.
– Нет, мне даже нравится наше время, – Лена сбрасывает пепел сигареты в подставленную официантом чистую пепельницу. – В нем отрытая трагедийность. Русская культура всегда жила в предчувствии этого апокалипсиса, – помните звук лопнувшей струны у Чехова в «Чайке»?
Во-первых, не в «Чайке», а в «Вишневом саде». А во-вторых…. Господи, да мне-то какое дело до русской интеллигенции и ее противостояний, вдруг думаю я. Если честно, то мне бы сейчас хотелось быть вот этим мальчиком, мечтающим о роликовых коньках. Или – пустой коробкой из-под книг, освобожденно колыхать картонными стенками на сквознячке. Или хотя бы вот этим жаждущим опохмелки мужичком: подниматься по крутой загаженной лестнице на пятый этаж выветренной блочной многоэтажки к Кольке, уже вворачивающему штопор в светло-коричневую плоть пробки с отпечатанным на ней контуром виноградной кисти; подниматься к легкости, которая наступит после тупой ломоты в плечах и груди, после выступивших на глазах слез, когда, уже стоя у открытого окна с видом на крыши, кипарисы и море, я медленно выцежу свой первый стакан нектара, благоухающего растворенным в винограде солнцем, музыкой и женским смехом.
– Да, да, – говорила Лена, – они доигрались, все эти ваши Шолоховы и Любимовы. Когда я услышала по телевизору, как Любимов и Ярмольник сказали: пусть будет, что будет, а мы поедем пить шампанское, а в Останкино уже лилась кровь, я поняла: русская интеллигенция кончилась в августе 91-го года. Тогда она последний раз выложилась. И для кого, спрашивается?