Читаем без скачивания Сновидения и рассуждения об истинах, обличающих злоупотребления, пороки и обманы во всех профессиях и состояниях нашего века - Франсиско де Кеведо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В восхищении прочел я все пять пророчеств Перо Грульо и стал над ними размышлять, как вдруг меня окликнули сзади. Обернувшись, увидел я мертвеца весьма щуплого и унылого, белого как бумага ив белом же одеянии, и он сказал мне:
— Сжалься надо мною и, если ты добрый христианин, освободи меня из-под власти болтунов и невежд, что не дают мне покою в своих россказнях, а там распоряжайся мною, как тебе благоугодно.
Тут упал он на колени и стал рыдать, как дитя, хлеща себя немилосердно по щекам.
— Кто ты, — спросил я, — что обречен терпеть такие муки?
— Я человек весьма преклонных лет, — отвечал он, — и мне приписывают тысячу лжесвидетельств и возводят на меня тысячу поклепов. Я — Некто, и ты, верно, знаешь меня, ибо нет в мире такой вещи, которой не сказал бы Некто. Ведь всякий раз, когда говорящий не знает, как обосновать свое утверждение, говорит он: «Как сказал некто». Я же никогда ничего не говорил и рта не раскрываю. По-латыни зовусь я Quidam, и, полистав книги, увидишь ты, что именем моим набиты строки и напичканы периоды. И хочу я, чтобы ты, когда вернешься на тот свет, сказал ради самого господа, что видел ты того, кто зовется Некто, и что я бел, как чистая бумага, и ничего не писал, и не говорю, и говорить не собираюсь, и что из загробного мира опровергаю я всех, кто на меня ссылается и приписывает мне невесть что, ибо я сочинитель для тупоумных и кладезь премудрости для неучей. И заметь, что в сплетнях зовусь я Один Человек, а в облыжных рассказах — Сам Не Знаю Кто, а с кафедр зовут меня Неким Автором, но все это я, злополучный Некто. Сделай это доброе дело и избавь меня от стольких мук и напастей.
— Вы все еще здесь и никому не даете слова сказать? — прервал тут его другой мертвец, вооруженный до зубов и весьма рассерженный; и, ухватив меня за рукав, он сказал: — Послушайте меня, и, раз уж будете вы посланцем от мертвых к живым, когда вернетесь на тот свет, передайте им, что все они взбесили меня до крайности.
— Кто ты таков? — спросил я.
— Калаинос, — отвечал он.
— Так ты Калаинос? — переспросил я. — Не понимаю, как ты не исхудал от столь долгой скачки, ведь про тебя вечно говорят: «Скачет, скачет Калаинос».
— Оставим это, — сказал он, — и перейдем к делу. Спрашивается: по какой причине, если кто-нибудь насплетничает, солжет, проврется, заболтается, все да скажут: «Истории Калаиноса»? Что они знают с моих историях? Мои истории были всегда очень хорошие и очень правдивые. И пусть не затевают со мной истории.
— Сеньор Калаинос полностью прав, — сказал другой мертвец, ожидавший очереди. — Мы с ним оба очень обижены. Я — Кантимпалос. И живые вечно говорят: «Гусак Кантимпалоса с волком справился». Так вот, вы должны им сказать, что они мне из лошака сделали гусака, и был у меня лошак, а не гусак, а гусаку с волком не сладить, и пускай в поговорке вернут мне моего лошака, да вернут не мешкая, а своего гусака пускай заберут себе: справедливости требую для себя самого и во имя самой справедливости и так далее.
Тут подковыляла старуха с клюкою, похожая на пугало, и молвила:
— Кто тут явился к нам в замогилье?
Лицо у нее было точно иссохший плод, глазницы — что две корзины для винограда; лоб морщинистый, цветом и жесткостью смахивавший на подошву; нос беседовал с подбородком, и они сходились, образуя крюк; лицо напоминало голову грифа; рот прятался в тени, отбрасываемой носом, и был точь-в-точь как у миноги, без единого зуба, с отвислыми морщинистыми мешками по краям, как у мартышки, а над верхней губой усами торчала щетина, подобная той, каковая пробивается у покойников; голова у нее тряслась, словно тамбурин, а слова прыгали в лад, длиннейшая тока ниспадала на монашеское облачение, словно саван, белеющий на черноте могильного холма; с пояса свешивались длиннейшие четки с зернами в виде крохотных черепов, а так как была она согнута в дугу, то казалось, она тщится подцепить носом эти малые эмблемы смерти. Увидя сие уменьшенное изображение загробного мира, я закричал во весь голос в уверенности, что она глуха:
— Эй, сеньора! Эй, матушка! Эй, тетушка! Кто вы такая? Что вам угодно?
Тогда она, подняв лицо свое, каковое было, как говорится в книге сына Сирахова, «ab initio et ante saecut him»,[22] и, остановившись, сказала:
— Я не глуха, и я не матушка вам и не тетушка; у меня есть имя и обязанности, и ваши нелепицы меня доконали.
Кто бы мог подумать, что и на том свете остаются притязания на молодость, да еще у такой мумии! Подошла она поближе, и глаза у нее слезились, и с кончика носа, из коего попахивало погостом, свисала капелька. Я попросил у нее прощения и осведомился о ее имени. Она сказала в ответ:
— Я — Дуэнья Кинтаньона.
— Разве среди мертвецов есть дуэньи? — удивился я. — Тогда понятно, почему в заупокойных молитвах чаще молят господа о милосердии, чем о том, чтобы усопших покоились с миром, requiescant in pace *; ведь если где заведутся дуэньи, они никого в покое не оставят. Я-то думал, что, заделавшись дуэньей, женщина умирает, а потому на дуэнью смерти нет, и мир обречен вечно маяться дуэньями, словно застарелой хворью; но, увидев тебя здесь, понимаю, что ошибался, и рад этой встрече. Потому как мы ведь там у нас на каждом шагу говорим: «Ни дать ни взять Дуэнья Кинтаньона», «Что твоя Дуэнья Кинтаньона».
— Да воздаст вам бог и да возьмет вас черт, — отвечала она, — за то, что так хорошо меня помните, когда нет мне в том никакой надобности. И отчего мое имя так вам далось, что вы им всякую старуху столетнюю честите, означает-то оно всего-навсего «пятигодовалая»! Ну, Кинтаньона я, то бишь пятигодовалая, а нет разве во-семнадцатилеток, а то и семидесятилеток? Вот и привязывайтесь к ним, а меня оставьте в покое, я и то уже восемьсот лет как водворилась в аду, чтобы разводить здесь дуэний, а дьяволы до сих пор не решаются пускать их к себе, говорят, дуэньи до того, мол, скупы, что пожалеют адских дров на муки для грешников и начнут припрятывать недогоревшие угольки, как припрятывают они при жизни хозяйские свечные огарки, и пойдет в аду неразбериха. Я молю: «Пустите хоть в чистилище», а все души при виде меня в один голос: «Дуэнью всюду приму, только не у себя в дому». На небо я и сама не хочу, ведь мы, дуэньи, если некого нам будет донимать и не на кого посплетничать, сгинем. Мертвецы тоже жалуются, что не даю я им быть мертвыми, как им положено, и все твердят мне, горемычной, не хочу ли, мол, быть дуэньей в мире живых. Но уж лучше мне быть здесь и ходить в призраках, чем торчать всю жизнь в гостиной и, сидя на краю помоста, оберегать девиц от всяких козней, а поди-ка убереги их — как бы самой от их козней уберечься. Чуть придут гости — сразу: «позовите дуэнью», и изволь спускаться во всех своих заупокойных юбках; если нужно идти с поручением «позовите дуэнью», и не дают ей ни мгновения покою, а дают ей, бедняжке, одни только порученья — все, кому не лень. Хватятся свечного огарка «позовите Альварес, он у дуэньи». Хватятся какого-нибудь лоскутка — «здесь была дуэнья». Считается, что в доме мы что-то вроде аистов, черепах и ежей и питаемся всякой дрянью. Какая-то сплетня пущена —«тихо, здесь дуэнья». Это обидно для нашего сословия, а еще того обиднее, что жилье у нас всегда самое скверное, какое только есть, ибо на зиму отводят нам подвалы, а на лето чердаки. Самое же приятное, что никто нас терпеть не может: служанки — за то, что, по их словам, мы не даем им воли; господа — за то, что не даем им покою; слуги — за то, что не даем им житья; гости- за то, что являемся пред ними, «coram vobis»,[23] в столь заупокойном виде. И верно, поглядите-ка на любую из нас: на каблучищах, высоченная, прямая ни дать ни взять оживший холм могильный. А что бывает, когда собираются в гостях у какой-нибудь дамы ее подруги и сходятся вместе дуэньи! Тут зарождаются муки и рыданья, отсюда берут начало беды и несчастья, интриги и обманы, козни и слухи, ибо дуэньи и на бобах разводят, и чужие имена мусолят, и предрекают незадачи да неудачи, страсти, напасти да неурядицы. Стоит только поглядеть, как поднимутся с места восемь дуэний, словно восемь огрызков вековых либо восемь веков обгрызенных, и начнут прощаться друг с дружкою, а губы у них оттопырены над подбородком, что твой навес, а десны беззубые, верхние о нижние клацают; и вот становится каждая позади своей сеньоры, отчего спина этой сеньоры принимает унылый вид, и ковыляет следом за нею, низкозадая и спотыкливая, покуда не усядется в портшез — нечто среднее между носилками и гробом, в котором поволокут ее кое-как два мошенника! Уж лучше изнывать мне, не прибиваясь ни к живым, ни к мертвым, чем снова стать дуэньей. Один путник, говорят, шел в Вальядолид, а дело было зимою; и вот спрашивает он, где тут постоялый двор, а ему отвечают — мол, только в местечке, что называется Дуэнья; спросил он, может быть, найдется что поближе или подальше. Сказали ему, что не найдется, а он в ответ: «Уж лучше на виселицу угодить, чем в Дуэнью». И притулился под позорным столбом. Да хранит вас бог от дуэний — и благословение сие немалое, ибо не зря говорят, угрожая кому-нибудь: «Разнесу тебя в клочки, печище чем дуэньины язычки» — вот сколь силен язык дуэньи! — и прошу вас, сделайте так, чтобы сунули люди в поговорку другую дуэнью, а меня оставили в покое, ибо слишком я стара, чтобы не сходить у людей с языка, и мне желательнее было бы ходить у них в почете, потому как очень уж утомительно переходить из уст в уста.