Читаем без скачивания Том 3. Литературные и театральные воспоминания - Сергей Аксаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теоров
Так думайте, пишите по-французски!Потеря от того ничуть не велика.Нет разговорного у русских языка!Каким же языком вы говорите сами?Каким же языком теперь я спорю с вами?Нет разговора! так! не будет до тех пор,Пока не надоест нам чужеземный вздор,Пока не захотим по-русски мы учиться.Теперь, благодаря ученью, можно льститься,Что мы все русское полюбим, все свое;Теперь сбывается желание мое:Французский ваш жаргон уж многие бросают,И… дамы, наконец, по-русски понимают!И вы неправы, я еще вам повторю.
Фиалкин
За что ж вы сердитесь? Я просто говорю,Что не богаты мы хорошими стихами.Кто ж в этом виноват?
Теоров
Вы, сударь!
Фиалкин
Я?
Теоров
Вы самиИ вам подобные, которым все своеНе нравится, кому противно в русских все,Которым Кребильон известен весь до слова,А скучны лишь стихи «Димитрия Донского»;Которые, сударь, везде наперерывЧитают Мариво, Фонвизина забыв,И, выбрав Демутье предметом обожанья,Бессмертной «Ябеды» не знают и названья!Театра нашего вот вечные враги!..
Опера-водевиль в трех действиях «Три десятки, или Новое двухдневное приключение», одобренная к представлению 24 сентября 1825 года, вероятно, была сыграна в том же году. «Три десятки», хотя несколько чувствительного и даже серьезного содержания, должны были, по своим прекрасным куплетам, доставить Писареву новое торжество. Но тут было особенное обстоятельство, помешавшее его успеху. Там находился всем известный тогда куплет: куплет весьма натянутый и даже плохой, но возбудивший страшный шум в партере выходкой против Полевого. Издатель «Телеграфа» был тогда в апогее своей славы, и большинство публики было на его стороне. Вот куплет:
В наш век, на дело не похоже,Из моды вышла простота,И без богатства ум – все то же,Что без наряда красота.У нас теперь народ затейный,Пренебрегает простотой:Всем мил цветок оранжерейный,И всем наскучил полевой.
Едва Сабуров произнес последний стих, как в театре произошло небывалое волнение: поднялся неслыханный крик, шум и стукотня. Публика разделилась на две партии: одна хлопала и кричала браво и форо, а другая, более многочисленная, шикала, кашляла, топала ногами и стучала палками. По музыке следовало повторить последние два стиха, но оглушительный шум заставил актера Сабурова – а может быть, он сделал это и с намереньем (все артисты очень любили Писарева) – не говорить последнего стиха; как же только шум утих, Сабуров без музыки, громко и выразительно произнес: «И всем наскучил полевой». Можно себе представить гнев защитников Полевого! Сильнее прежнего начался шум, стук и шиканье наполнили весь театр и заглушили голоса и хлопанье друзей Писарева. Мало этого: публика обратилась к начальству, и вместо полевой было поставлено луговой; наконец, и этим не удовольствовались, и куплет был вычеркнут. В конце этого же водевиля был еще куплет на Полевого, гораздо оскорбительнейший; но против него не так сильно восстали Телеграфисты – и сторона Писарева преодолела. Вот он:
Журналист без просвещеньяХочет умником прослыть;Сам, не кончивши ученья,Всех пускается учить:Мертвых и живых тревожит…Не пора ль ему шепнуть,Что учить никак не может,Кто учился как-нибудь.
В «Трех десятках» много прекрасных куплетов, и я приведу еще два, вероятно, никому не известные. Странная судьба постигла ату пиесу: без всякой причины публика стала мало ездить в нее, и она скоро была снята с репертуара. Вот куплет молодого человека, который пробовал служить и нашел, что очень тяжело трудиться без всякой оценки пользы.
И тут я очень испытал,Что совестно трудиться даром,Что честность – мертвый капитал,А правда сделалась товаром.Я видел множество людей,Умевших разными путямиЗанять премного должностей –Не занимаясь должностями.
И вот другой куплет старого служаки-полковника, израненного в сражениях:
Я верно долг мой исполнял;В сраженьях жертвовал собоюИ вечно грудью то бирал,Что многие берут спиною.Защитника родной страныС почтеньем, верно, всякий примет;Пусть могут снять с меня чины,Но ран никто с меня не снимет.
Об остальных комедиях и водевилях Писарева я уже говорил. Но у меня есть одна его рукописная комедия в пяти действиях, в прозе, взятая из сочинений Пикара: «Внучатный племянник, или Остановка дилижанса». Эта комедия не была играна по неизвестным причинам.
1858. Апрель.
Москва.
История моего знакомства с Гоголем*
со включением всей переписки с 1832 по 1852 год Вступление«История моего знакомства с Гоголем», еще вполне не оконченная мною, писана была не для печати, или по крайней мере для печати по прошествии многих десятков лет, когда уже никого из выведенных в ней лиц давно не будет на свете, когда цензура сделается свободною или вовсе упразднится, когда русское общество привыкнет к этой свободе и отложит ту щекотливость, ту подозрительную раздражительность, которая теперь более всякой цензуры мешает говорить откровенно даже о давнопрошедшем. Я печатно предлагал всем друзьям и людям, коротко знавшим Гоголя, написать вполне искренние рассказы своего знакомства с ним и таким образом оставить будущим биографам достоверные материалы для составления полной и правдивой биографии великого писателя. Это была бы, по моему мнению, истинная услуга истории русской литературы и потомству. Не знаю, принято ли кем-нибудь мое предложение, но я почти исполнил свое намерение. Очевидно, возникают вопросы: как можно печатать сочинение, писанное не для печати? Какая причина заставила меня изменить цели, с которою писана книга? Первый вопрос разрешается легко: из «Истории моего знакомства с Гоголем» исключено все, чего еще нельзя напечатать в настоящее время. Причины же, почему я так поступил, состоят в следующем: четыре года прошли, как мы лишились Гоголя; кроме биографии и напечатанных в журналах многих статей, о нем продолжают писать и печатать; ошибочные мнения о Гоголе, как о человеке, вкрадываются в сочинения всех пишущих о нем, потому что из них – даже сам биограф его – лично Гоголя не знали или не находились с ним в близких сношениях. Я думаю, что мой искренний, никаким посторонним чувством не подкрашенный рассказ может бросить истинный свет не на великого писателя (для которого, говорят, это не важно), а на человека. Мне кажется, что дружба моя к Гоголю и долг его памяти требуют от меня такого поступка. Записки мои потеряют не только большую половину своей занимательности, но и большую половину очевидности, то есть способности изъяснить предмет, о важности которого распространяться не нужно.
В 1832 году, кажется весною, когда мы жили в доме Слепцова на Сивцевом Вражке, Погодин привез ко мне, в первый раз и совершенно неожиданно, Николая Васильевича Гоголя. «Вечера на хуторе близ Диканьки» были давно уже прочтены, и мы все восхищались ими. Я прочел, впрочем, «Диканьку» нечаянно: я получил ее из книжкой лавки, вместе с другими книгами, для чтения вслух моей жене, по случаю ее нездоровья. Можно себе представить нашу радость при таком сюрпризе. Не вдруг узнали мы настоящее имя сочинителя; но Погодин ездил зачем-то в Петербург, узнал там, кто такой был «Рудый Панько», познакомился с ним и привез нам известие, что «Диканьку» написал Гоголь-Яновский. Итак, это имя было уже нам известно и драгоценно.
По субботам постоянно обедали у нас и проводили вечер короткие мои приятели. В один из таких вечеров, в кабинете моем, находившемся в мезонине, играл я в карты в четверной бостон, а человека три не игравших сидели около стола. В комнате было жарко, и некоторые, в том числе и я, сидели без фраков. Вдруг Погодин, без всякого предуведомления, вошел в комнату с неизвестным мне, очень молодым человеком, подошел прямо ко мне и сказал: «Вот вам Николай Васильевич Гоголь!» Эффект был сильный. Я очень сконфузился, бросился надевать сюртук, бормоча пустые слова пошлых рекомендаций. Во всякое другое время я не так бы встретил Гоголя. Все мои гости (тут были П. Г. Фролов, М. М. Пинский и П. С. Щепкин – прочих не помню) тоже как-то озадачились и молчали. Прием был не то что холодный, но конфузный. Игра на время прекратилась, но Гоголь и Погодин упросили меня продолжать игру, потому что заменить меня было некому. Скоро, однако, прибежал Константин, бросился к Гоголю и заговорил с ним с большим чувством и пылкостью. Я очень обрадовался и рассеянно продолжал игру, прислушиваясь одним ухом к словам Гоголя, но он говорил тихо, и я ничего не слыхал.