Читаем без скачивания Открыватели дорог - Николай Асанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Круг явлений, которые он был в состоянии не столько понять, сколько заметить, резко очертился. Да и явления эти были крайне незначительны, оторваны одно от другого, он не мог их сопоставлять, чтобы снова овладевать познанием через опыт. Он был похож на новорожденного тем, что так же импульсивно тянулся к свету, улыбался, когда внешние явления были благоприятны, и морщился, если они мучили его, однако сам он не мог ни изменить их, ни даже понять, отчего происходят эти удобства или неудобства. Он не говорил, не смотрел тем осмысленным взором, какой бывает даже у смертельно раненного человека во время проблесков сознания, он существовал, но не жил, ибо понятие жизни для человека обозначает, что он борется, мыслит, страдает.
У него не было даже памяти и воспоминаний. Происходящее не оставляло следа в его сознании. Даже повторяющиеся впечатления, как боль от тряски и постоянного покачивания, которые продолжались очень долго, он воспринимал каждый раз с одинаковым неодобрением, что выражалось в мычании, в нетерпеливом подергивании рта, бровей, в шевелении рук, подобно тому как младенец выражает свое недовольство неудобствами, какие причинила ему мать.
И люди, тащившие его на своих плечах через парму, устраивавшие ему ночлег, оберегавшие его от снега, от дождей, которые вдруг сменяли снег, обогревавшие его теплом костров, поившие бульоном из дичины, были не только глубоко безразличны ему, но даже неприятны, и как раз именно это доставляло наибольшее огорчение им. А они на каждом привале склонялись над ним, окликали его, говорили что-то, странные существа, обросшие бородами, худолицые, с темной кожей, с блестящими тоскливыми глазами. А он старался отвернуться от них, потому что их присутствие тревожило, требовало какой-то работы мозга, воспоминаний. Он не знал, что требовало от него присутствие этих существ, но знал, что надо было что-то делать, раз они есть возле него. И только тогда, когда на его лицо опускались чьи-то теплые руки, когда кто-то умывал его, поил, причесывал, кто-то один, кого он не мог отличить взглядом, ко отличал сердцем, что ли, — только при этом человеке он чувствовал себя действительно хорошо. Но человек этот был рядом очень редко, и тогда Колыванов, или то несмышленое, бессильное существо, в какое он превратился, требовал, капризничал, зовя этого нужного ему человека.
Постепенно ощущения менялись, они уже начинали задерживаться в памяти, вызывая определенные чувства, но все еще скользили как-то слишком легко, словно лишь задевали поверхностный покров сознания, как жуки-плавунцы пробегают по воде, едва зарябив ее. Так он увидел, что бледное небо над головой, ветви, с которых сыпался то дождь, то снег, сменились каким-то упругим кровом, белым, теплым, неподвижным, и однажды вдруг вспомнил слово, которое словно стояло на пороге его сознания и упорно стучалось в дверь. «Дом», — сказал он про себя и улыбнулся, на этот раз не беспомощно, не бессмысленно, а хитро, словно только что перехитрил кого-то, кто все время держал его взаперти, не позволял ни понимать, ни думать.
И как будто слово это было предводителем множества других — сразу вспомнилось: «Мама» — это он сказал вслух, хотя еще не верил, что может сказать.
И люди, стоявшие над ним, которых он видел как бы сквозь воду, должно быть, заметили, что он борется изо всех сил, чтобы вырваться из цепкого плена пустоты и бессмысленности, потому что вдруг наклонились над ним с той и с другой стороны дивана, что-то говоря, шевеля губами, причем он их не слышал, словно его уши заложило, а все тело обволокло той же плотной водой, сквозь которую он видел людей.
И третье слово пришло к нему, он улыбнулся и сказал его, сразу представив все, что было связано с этим словом: тепло рук, мягкий взгляд, чистое дыхание на своем лице, — и повторил его: «Катя…» — и на этот раз слово было услышано, потому что вдруг все, кто был перед ним, выпрямились, вздохнули одинаково радостно, и он понял, что это радость, и понял, что значит радость, и понял, кто он, где он и что с ним.
Он лежал в своей комнате, и вокруг его постели, постланной на старом диване, в котором было такое уютное углубление — он его хорошо ощущал всем телом, требовавшим покоя, — стояли мать, доктор, Григорий Лундин, еще какие-то посторонние люди. Но той, которую он искал взглядом, не было. И он побледнел так, что сам почувствовал эту бледность и немощь, даже не видя еще испуга на лицах навестивших его, потому что сразу вспомнил, как Катя бросилась прикрыть его от каменного дождя и каким бессильным и безвольным стало ее тело в последний миг, который он жил тогда. Он сразу забыл о своей новой способности говорить, он только жалостно поводил глазами и шевелил омертвевшими губами, но мать поняла его, как понимают матери даже неосознанные желания детей; она наклонилась к нему и сказала тем мягким одобрительным тоном, каким успокаивают детей:
— Жива, жива она, в город уехала…
И не столько смысл слов, сколько голос матери утешил его, и он почувствовал, что глаза его смыкаются, он не может открыть их, как не может больше разжать губ, и тогда он отдался на волю этой благотворной слабости, которая была предвестником выздоровления, и, раньше чем люди поняли, что с ним, заснул тем спокойным сном, какой бывает только в детстве и в счастливые часы выздоровления. И он уже не слышал, как мать шикала на посетителей, не видел, как размахивала руками, подобно тому, как клуша машет крыльями, оберегая цыпленка, — он спал и выздоравливал, он возвращался к жизни во сне.
Жена вернулась вечером. Он услышал сквозь сон ворчание самолета, проснулся и улыбнулся тому, что знает нечто, недоступное пониманию сиделки, дремавшей в кресле возле него, и даже матери, которая открыла дверь раньше, чем он дал понять, что она ему нужна. Он знал, что Катя летит на этом самолете, который так ласково ворковал где-то в высоте, а потом вдруг смолк и пошел на посадку. Так обострились все чувства Колыванова, что он как будто слышал свист ветра, сопровождавший идущий на посадку самолет, видел лицо Кати, жадно вглядывавшейся в тихую землю, в поле на берегу реки, в дома городка, угадывая тот дом, где сейчас лежит и ждет ее Колыванов. И он не удивился, даже не вскрикнул, когда открылась дверь и вошла Катя, оживленная, немного бледная, пахнущая снегом и морозом. Он только приподнялся на диване, протягивая руки и одновременно дивясь тому, какие они тонкие и хрупкие.
Она припала к нему без слов, так и не успев сбросить шубку, от которой пахло холодом и тем особенным запахом мороза и чистоты, какую приносят первые дни зимы. Он гладил ее волосы, сбросив шапочку прямо на пол и не заметив этого. Ему казалось, что она так и вошла, без шапочки, с пышными, непокорными волосами, которые так приятно чувствовал под рукой. Неожиданно рука коснулась щек ее, щеки были мокры от слез.
— Ну что ты, что ты, Катенька, — слабо и прерывисто заговорил он, пытаясь вытереть эти слезы рукой, но они становились все обильнее. Вот они уже текли непрерывными струйками, и он достал свой носовой платок, к которому она прижалась лицом. — Что ты, Катенька, зачем же плакать? — Он удивился этому так простодушно, что она засмеялась, но смех ее смешивался с подавленными рыданиями, так что трудно было понять, смеется она или рыдает. — Все ведь кончилось, — пояснил он, пытаясь дать себе отчет в том, что заставило ее плакать. И с неожиданной радостью и силой повторил снова: — Ну да, все кончилось! Ты и представить себе не можешь, как мне было тяжело… — Это он произнес шепотом, словно поверял ей самую глубокую тайну из всех, что накопились у него за годы разлуки. Почувствовав, как дрогнули ее плечи под его рукой, он пожалел, что сказал это, и зашептал быстро-быстро, пытаясь утешить: — Но теперь ведь все наладилось, правда? Мы будем вместе, будем работать, дети будут…
Он улыбнулся затаенно и тихо и увидел, что она глядит на него, приподняв голову:
— Как ты могла… — рассудительно сказал он, покачивая головой на слабой шее и уже не в силах удержать этого покачивания, хотя надобность в нем и миновала. И вдруг заметил, что она побледнела и смотрит на него с испугом. — Нет-нет, — заговорил он тревожно, — я не о том, нет. Как это ты рискнула прикрыть меня, ведь тебя могло убить! Ты и представить себе не можешь, как я испугался, когда ты ослабла… Я думал — это все! А Леонов, Леонов-то, бродяга, все шел за нами, все ждал чего-то, гибели нашей, что ли, и вот пришел… Я ведь видел, как он вдруг сломался, как деревянный… И мне даже жаль его стало.
Он сказал это с болью, но в то же время не мог скрыть того живого удовольствия, которое испытывал все это время, вспоминая, как близка была его собственная смерть, и радуясь тому, что вернулся к жизни…
— Его можешь не жалеть, — брезгливо сказала Екатерина Андреевна. — Семен Лундин сказал, зачем он за нами шел. Думал поминки по нас справить. У него в поясе нашли пять килограммов золота, было бы ему на что поминки справлять…