Читаем без скачивания Штормовой день - Розамунда Пилчер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я хочу сказать, — продолжала она, — если ты не против, тетя Молли.
— Ну, конечно, не против. На какую картину собралась?
— «Мария Шотландская». В «Плазе» идет.
— Ты идешь одна?
— Нет, я иду с Джоссом. Он позвонил мне, когда ты работала в саду. А потом он хочет, чтобы я с ним поужинала.
— Ой, — слабо пискнула Молли и, чувствуя, что от нее ждут более пространных комментариев, сказала: — Как же ты туда доберешься?
— Спущусь пешком, а обратно, надеюсь, Джосс меня привезет.
— У тебя есть деньги?
— Пятьдесят пенсов. Хватит.
— Ну… — Молли была положена на обе лопатки. — Удачного тебе вечера.
— Думаю, так и будет. — Андреа сверкнула улыбкой, предназначавшейся нам обеим. — До свидания!
И дверь за ней закрылась.
— До свидания, — сказала Молли. Она бросила взгляд на меня. — Поразительно, — произнесла она.
Я не сводила глаз с чашки чая.
— Что же такого поразительного? — бесстрастно спросила я.
— Андреа и… Джосс. Нет, он всегда был с ней очень любезен, но… пригласить ее на свидание…
— Вас это не должно так удивлять. Она вполне привлекательна, когда вымоется и даст себе труд улыбнуться. Возможно, Джоссу она улыбается не переставая.
— Как вам кажется, это ничего, что я ее отпустила? Я хочу сказать, что на мне лежат определенные обязательства…
— Честно говоря, я не представляю, как можно было ее не пустить. А потом, ей семнадцать лет и она уже не ребенок. Она теперь способна сама о себе позаботиться…
— В этом-то и беда, — сказала Молли. — Как, впрочем, и всегда было с Андреа.
— Все будет хорошо.
Хорошим и не пахло, и я это знала, но не могла лишать иллюзий Молли. А кроме того, какая разница? Не мое это дело. Если Джосс решил проводить вечера в объятиях этой нимфетки — пусть. Они одного поля ягода и стоят друг друга. Туда им и дорога.
Мы допили чай, и Молли, обвязав талию чистеньким фартучком, занялась приготовлением ужина. Я убрала чашки с блюдцами и вымыла их. Когда я вытирала и убирала последнюю тарелку, в кухню вошел Петтифер, держа в руке ключ, такой огромный, что им впору было отпирать тюремный застенок.
— Я знал, что я его надежно припрятал. Он оказался в самом дальнем ящике командирского секретера.
— Что это, Петтифер? — спросила Молли.
— Ключ от мастерской, мадам.
— Господи, кому он мог понадобиться?
— Мне, — сказала я. — Гренвил позволил мне пойти туда, выбрать картину и увезти ее в Лондон.
— Деточка, милая, я вам не завидую. В мастерской, должно быть, ужасная грязь, дневной свет не проникал туда лет десять.
— Ничего, — сказала я. И взяла ключ, тяжелый, словно сделан он был из свинца.
— Вы сейчас хотите идти? Но уже темнеет.
— Там что, нет света?
— Нет, свет там, конечно, есть, но от этого не легче. Дождитесь утра.
Но мне хотелось пойти тотчас же.
— Ничего со мной не случится. Я надену куртку.
— В холле на столе фонарик. Прихватите и его тоже, тропинка в саду крутая и скользкая.
Итак, застегнув на все пуговицы свою кожаную куртку и вооруженная ключом и фонариком, выйдя из дома в сад, я пустилась в путь. С моря все еще дул очень яростный шквалистый ветер, обдававший фонтанами мелких холодных брызг, и я не без труда закрыла за собой дверь. Хмурый день быстро превратился в ранние сумерки, но света было достаточно, чтобы различать тропинку, шедшую под уклон, и я не зажигала фонарика до самой мастерской, где он мне понадобился, чтобы вставить ключ в замок.
Я приладила ключ, и он неохотно повернулся: замку требовалась смазка. Пахнуло сыростью и затхлостью, и, вспомнив о паутине и плесени, я быстро просунула руку в темноту, нащупывая выключатель. На высоком потолке тут же зажглась одинокая голая лампочка, пробудившись к безрадостной своей и еле теплящейся жизни, и вокруг меня заплясали тени, потому что сквозняком шнур раскачивало туда-сюда, как маятник часов.
Я вошла, прикрыла за собой дверь, и тени мало-помалу угомонились. Вокруг меня в сумраке маячили какие-то пыльные предметы, но в глубине мастерской я заметила торшер со сломанным кривым абажуром. Осторожно пробравшись к нему, я отыскала выключатель, зажгла торшер, и сразу же помещение стало казаться не таким безнадежно заброшенным.
Я увидела, что мастерская выстроена как бы в два этажа. В южной ее части находилось подобие балкона — спальная часть, куда вела лесенка, похожая на корабельный трап.
Поднявшись до середины лесенки, я разглядела кушетку под полосатым покрывалом. Окно над нею было плотно закрыто ставнями, а из подушки лезли перья — возможно, результат мышиного мародерства. В углу на полу валялась птичья тушка, высохшая, почерневшая, похожая на сучок. Эта картина запустения вызвала у меня легкое содрогание, и я спустилась вниз.
В огромное, во всю стену, северное окно барабанил и бил ветер. Шторы раскрывались при помощи сложной системы шнуров и блоков, с которыми я попыталась сразиться, но, потерпев, в конце концов, поражение, оставила их задернутыми.
В середине был сооружен подиум для натурщиков, и на нем высилось нечто зачехленное простыней, что на поверку оказалось позолоченным креслом с резной спинкой. Мыши и здесь потрудились. Они изгрызли сиденье, и вокруг кресла в густой пыли валялись клочья красного бархата и конский волос, перемешанный с мышиным пометом. Под другой простыней я обнаружила рабочий уголок Гренвила — стол с инструментами, кисти, ящички с красками, палитры, мастихины, шпатели, бутылочки с льняным маслом, кипы чистых холстов, потемневших от времени, засаленных. Там же была маленькая коллекция objects trouves, [11] вещиц, чем-то, наверное, дорогих хозяину: камушек, отполированный морем, с полдюжины раковин, пучок чаечьих перьев, возможно, припасенных с практической целью — чистить трубку. На фотографиях с загнутыми и обтрепанными краями я никого не могла узнать; в китайском обливном сине-белом кувшине торчали карандаши, рядом с кувшином — бутылочки засохшей туши, кусочек сургуча.
Я словно подглядывала в замочную скважину или читала чужой дневник. Прикрыв все простыней, как это было раньше, я занялась тем, за чем пришла, направившись к стоявшим возле стены холстам без рам. Холсты стояли в ряд друг за другом и каждый лицом к стене. Все они тоже были в густой пыли — покрывала с них упали и валялись здесь же на полу; а когда я стронула первую груду, пальцы мои коснулись паутины, и огромный мерзкий паук заспешил от меня прочь по полу и исчез в темном углу.
Дело шло не быстро. Я брала по пять-шесть картин и расставляла их вокруг, прислоняя к креслу натурщика; шаткий торшер я установила так, чтобы свет падал прямо на них. На некоторых картинах значилась дата, но располагались работы без малейшего учета хронологии, и чаще всего я не могла определить, ни когда, ни где картина была написана. Единственное, что было ясно, так это то, что картины охватывали собой всю жизнь Гренвила-художника, являясь средоточием и смыслом всей его профессиональной деятельности.
Здесь были просто пейзажи и пейзажи морские — море в самых разнообразных настроениях, прелестные интерьеры, несколько парижских эскизов, несколько видов, как мне показалось, Италии. Здесь были лодки и рыбаки, улицы Порткерриса; в ряде набросков, сделанных углем, изображались двое детей. В них я признала Роджера и Лайзу. Портретов я не увидела.
Я стала выбирать себе картину, отставляя в сторону те, которые мне особенно приглянулись. Когда подошла очередь последней груды, у меня уже было отобрано с полдюжины картин — они стояли рядом, прислоненные к продавленному дивану, я же, грязная, с измазанными руками и вся в липкой паутине, коченела от холода. С приятным чувством приближения к поставленной задаче я принялась разбирать последнюю груду. Там оказалось три перьевых рисунка, выполненных в туши, вид гавани с яхтами на якорях. А затем…
Это был последний, самый большой холст. Чтобы вытащить его из темного угла и повернуть к свету, потребовались обе мои руки и максимум усилий. Придерживая холст одной рукой в вертикальном положении, я отступила на шаг, и перед глазами моими вдруг возникло лицо девушки — смуглое, с чуть раскосыми глазами, улыбающимися, полными жизни, — не померкшей ни от прошедших лет, ни от толстого слоя пыли, покрывавшего холст. Я видела темные волосы, выступавшие скулы, чувственные губы: на них не было улыбки, но они словно подрагивали на грани ее. И на девушке было то же самое нежное белое платье, в котором художник запечатлел модель на картине, висевшей над камином в гостиной Боскарвы.
София.
С первого же мгновения, едва мама назвала это имя, я была заинтригована. А досада, что я никак не могу понять, как она выглядела, лишь разжигала во мне страстное желание увидеть ее. Но теперь, когда я нашла портрет и очутилась, наконец, с ней лицом к лицу, я почувствовала себя Пандорой, открывшей шкатулку и выпустившей наружу тайны, которые теперь невозможно было спрятать, убрать назад, под крышку, под замок.