Читаем без скачивания Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля - Иоганн-Амвросий Розенштраух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Астафьев сообщал ровно то же. Рецензии в прессе тоже не добавляли ясности. Одна рецензия на перевод Ишимовой выражала разочарование в том, что переводчица не дала никакого «разъяснения личности пастора Розенштрауха <…> Видим только, что был человек святой жизни… Нужно бы по крайней мере знать путь, по которому дошел Розенштраух до такого положения; а этого‐то и нет в книжке г‐жи Ишимовой…»[407]. Рецензенту астафьевского издания даже случилось встретиться с Розенштраухом лично, однако и он тоже не предоставил о нем никакой биографической справки[408].
В 1886 году Николай Семенович Лесков написал статью, в которой защищал изображение смерти в произведении Льва Николаевича Толстого «Смерть Ивана Ильича». В доказательство реалистичности толстовского описания Лесков цитирует Розенштрауха:
Был в России один превосходный мастер наблюдать умирающих <…>. Это Иоган Амброзий Розенштраух, известный в свое время евангелический проповедник в Харькове. Он был прекрасный, умный и безупречно правдивый христианин, пользовавшийся уважением всего города (в сороковых годах). У Розенштрауха было сходство с гр. Л.Н. Толстым в том отношении, что он тоже «почувствовал влечение к религии в зрелом возрасте, шестидесяти лет», и пошел в бесповоротную: он «стариком сдал экзамен и сделался пастором». Свидетельство такого человека должно внушать доверие[409].
Несмотря на то что Лесков обсуждает Розенштрауха на протяжении четырех с лишком страниц, ясно, что он практически ничего о нем не знает: единственное, что он сообщает, – ошибочное утверждение, что Розенштраух стал пастором в возрасте шестидесяти лет и что он жил в 1840-х годах.
Наглядной иллюстрацией того, как плохо сохранилась память о подробностях жизненного пути Иоганна-Амвросия и Вильгельма Розенштрауха, служит шестнадцатый том «Русского биографического словаря», опубликованный в 1913 году. В словарь вошли данные об обоих Розенштраухах, что означает, что оба считались значимыми деятелями российской истории[410]. На с. 372 мы узнаем, что Василий Иванович (Вильгельм) родился в Голландии в купеческой семье и по смерти отца унаследовал семейное дело в Москве. На следующей странице мы читаем об Иоганне-Амвросии, что он приехал в Москву купцом, затем недолго побыл актером, а впоследствии стал пастором. Основной посыл биографической заметки о Василии – его участие в общественных организациях и начинаниях; биограф Розенштрауха-старшего делает упор на пасторской деятельности Иоганна-Амвросия. Ни та ни другая статья ни словом не упоминают о том, что эти двое приходились друг другу отцом и сыном.
На основании всего этого возникает вопрос: зачем Вильгельму Розенштрауху понадобилось скрывать историю своей семьи?
Вильгельм и его опасенияЯсно, что кое-кто все же имел представление о происхождении Вильгельма. В конце концов, он унаследовал от отца не только магазин и, таким образом, его клиентуру, но также видное положение в церкви Св. Михаила и даже некоторых друзей (например, Лодера). Другим связующим звеном между ними был Блюменталь, председатель церковного совета харьковской церкви Розенштрауха, в свое время способствовавший публикации некоторых трудов пастора в «Евангелическом листке». В 1837 году Блюменталь переехал в Москву, где стал главным врачом Голицынской больницы; кроме того, с 1843 по 1868 год он стоял во главе московской Евангелическо-лютеранской консистории, заведовавшей церковью, в которой Вильгельм служил председателем церковного совета с 1833 по 1869 год[411]. Тот факт, что происхождение Вильгельма оставалось неизвестным широкой публике, заставляет предполагать, что все эти люди уважали его стремление к сохранению тайны.
Вероятно, других знакомых Вильгельм не посвящал в свои секреты намеренно. Мы уже видели, что некролог Вильгельма был написан Погодиным: их знакомство продолжалось как минимум тридцать лет. Погодин не только прославлял Розенштрауха как гражданина и семьянина, но и упоминал о его личной жизни, ссылаясь на некие семейные передряги, омрачившие последние годы покойного. Полное отсутствие в некрологе информации о происхождении Вильгельма вполне может означать, что Погодин просто ничего о нем не знал[412].
Вильгельм был гордым и упрямым человеком. Подобно успешным представителям среднего класса в других странах, он познал бедность и социальную изоляцию. Ему было примерно восемь лет, когда его родители разошлись, двенадцать, когда отец переехал в Россию, и семнадцать, когда отец оставил театр. Он повидал немало трудностей и знал, что избежать их возвращения ему помогут только дисциплина, тяжелый труд, поддержка семьи и удача.
Характерным для России отягчающим фактором было широко распространенное предубеждение против иммигрантов, добившихся в жизни успеха. Это предубеждение разделяли как коренные жители России, так и иностранцы. Среди русских бытовало устойчивое подозрение к низкородным иностранцам, презиравшим русский народ и все же каким-то образом выбившимся в люди. Пушкин в «Капитанской дочке» (1836) нарисовал язвительную карикатуру на подобный типаж в лице мосье Бопре, парикмахера из Франции, нанятого русскими дворянами обучать их сына наукам и манерам. Карл Нистрем, неутомимый составитель адресных книг Санкт-Петербурга и Москвы, также подвергся в 1839 году нападкам своего русского конкурента: «Иностранец Нистрем, занимавшийся прежде портным мастерством, и едва только знающий русский язык»[413]. Некоторые иностранцы тоже питали схожие чувства, но по другой причине: для них продвижение по социальной лестнице было свидетельством российского деспотизма. Писатель Эдуард Рудольфи считал Иоганна-Амвросия Розенштрауха живым доказательством тому, что успех в России зависел лишь от протекции, а не от подлинных заслуг: «Только за границей удивлялись бы тому, например, что некто вроде Розенштрауха, бывшего актером в Петербурге, оставил сцену, стал продавать в тамошнем магазине помаду, затем перевез свою торговлю в Москву, а оттуда отправился в Саратов суперинтендентом [консистории]»[414].
Вильгельм явно пытался обезопасить себя от подобных аттак, добиваясь ответственных общественных постов и умалчивая о своем прошлом. Его отец был человеком без роду и племени; непонятно почему неженатым отцом семейства; бывшим актером; верующим, чья пылкая религиозность граничила с ересью; а может, даже участником международного жидомасонского заговора. Кому-то он вполне мог показаться воплощением той самой подрывной подвижности – социальной, пространственной, интеллектуальной и религиозной, – которая ассоциировалось в России с преуспевшими инородцами. Даже в образе добродетельного пастора он рисковал навлечь на себя гнев русских патриотов. После того как Ишимова опубликовала свой перевод сочинений Розенштрауха-старшего, она получила пышущее яростью письмо от читательницы по имени Мария Извединова. Во-первых, Извединова обвиняла переводчицу в том, что своей публикацией она оскорбляла православие, потому что Розенштраух был лютеранином. Кроме того:
Пастор Р. 20‐ть лет наблюдал за умирающими? да неужели наши священники закрыв глаза напутствуют русских к смерти? Но вот в чем обман сатаны. Немец скажет речь, сложит руки, наклонит голову – и это тотчас напишут и русские с восторгом читают, а православный священник проводит всю жизнь свою у одра больных – умирающих <…> и об нем никто не напишет, никто и не знает[415].
Вильгельм вполне мог опасаться, что публикацией отцовских записок о 1812 годе навлечет на себя похожую вражду. Как мы уже видели ранее, русскоязычные отчеты о событиях в Москве в 1812 году не замалчивали социальную напряженность военного времени. Однако к 1850–1860-м годам в обществе стал доминировать дискурс о 1812 годе, подчеркивавший патротическое единение сословий перед лицом войны, тогда как в мемуарах Розенштрауха, наоборот, на передний план выступал социальный конфликт. Единственным автором XIX века, упомянувшим о воспоминаниях Розенштрауха, был Михаил Сергеевич Корелин (см. о нем далее), который проницательно заметил, что «рассказы автора о демидовских крестьянах, усердно старавшихся разграбить дом именно своего барина, обнаруживают интересное явление, которое, сколько мне известно, не отмечено в других мемуарах <…> в этом факте сказались, как мне кажется, следы сословной вражды, которая проявлялась и в других случаях, рассказанных автором»[416].
Поддержание личной репутации было для Вильгельма особенно важно из-за его уязвимости в отношениях с русскими элитами. Уязвимость эта, в частности, касалась финансов. Поскольку в России не существовало системы коммерческих банков, которые ссужали бы предпринимателей средствами на ведение дела, деньги приходилось одалживать у частных лиц. В результате деловые отношения тесно переплетались с личными и семейными и кредитоспособность заемщика зависела от его репутации порядочного человека[417]. Одним из кредиторов Вильгельма был Погодин. В 1840 году Вильгельм писал, что должен Погодину 1900 рублей серебром[418]. В октябре 1842 года его долг супруге Погодина Елизавете Васильевне (племяннице жены Вильгельма) выражался в ломбардных билетах на сумму 7000 рублей[419]. В декабре 1842 года он просил Погодина о недельной отсрочке по выплате займа, потому что ожидал выплат от своих собственных должников[420]. В марте 1846 года долг Вильгельма Погодину составлял 10 000 рублей ассигнациями[421]. В апреле 1848 года он подсчитал, что должен Погодину 8350 рублей ассигнациями, тогда как Погодин в свою очередь должен был ему 921,11 руб. ассигнациями[422]. В декабре 1848 года Вильгельм просил еще об одной отсрочке: все наличные у него на тот момент деньги нужны были, чтобы заплатить за получение товара[423]. Схожие письма сохранились и от 1850-х и 1860-х годов. Заимодавцы середины XIX века часто вписывали в договоры о займе, будто бы процент по кредиту составлял всего 6 процентов – такова была максимальная разрешенная законом ставка. На самом же деле они взимали с должников гораздо больше[424]. Погодин этим не злоупотреблял и брал с Вильгельма не более дозволенных по закону 6 %, что прекрасно иллюстрирует экономическую ценность доброй репутации Вильгельма и его личных связей. В то время как Розенштраух прилагал все усилия к поддержанию собственной кредитоспособности, у него не было почти никакой возможности заставить знать, бравшую его товары в кредит, вернуть ему долг. Например, в 1820 году князь Барятинский приобрел шоколада, духов, карандашей, штопоров и прочих товаров на сумму 200 рублей; десятью годами позже Вильгельм все еще писал вдове князя подобострастные письма, умоляя ее – на чистом французском языке – заплатить за покупки мужа[425].