Читаем без скачивания Родной угол - Георгий Николаевич Саталкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один за другим поднявшись, бесшумно понеслись они к складу, где лежали запчасти, полученные накануне завхозом училища Ванькой Мокрым. Одним махом Лошак взлетел к окну, и опять рама отворилась, согласно уговору с Мишкой Синицыным, и Санька, чертя носками ботинок по стене, спустился на пол коморы.
Кто-то в темноте его толкал и даже по голове один раз ударил, но немые, неизвестные сторожа эти были бессильны. Он нашел то, что требовалось. Быстро, почти не дыша, набил портфель и кинулся с ним в окно, радуясь, что все кончится скоро и, кажется, вполне благополучно. Мишка же Синицын, а с ним Толька Красников, Васька Дуплет стали запихивать его назад, в черное брюхо склада, яростно шепча ему в самые глаза: куда, скотина?! Еще не все, магнето забыл! Санька продирался на волю сквозь их руки, матерщину, угрозы. Он задыхался, они не знали, что в складе этом нет воздуха и только мертвого туда можно свалить.
III
— Сынок!
Санька наконец понял, что это мать потряхивает его за плечо, а не руки друзей тычут ему в грудь, лоб, скулы. Открыв глаза, он бессмысленно похлопал белесыми своими ресницами. Одна щека стала уже бледной, на другой запекся рубцовый отпечаток кулака.
Затем, придя в себя окончательно, он развел локти в стороны, потянулся, изображая беззаботное и сладкое пробуждение. Но мать смотрела на него круглыми, настороженными глазами. Голова ее толсто была закутана в шерстяной платок, мать всегда так навивала края, что лицо ее как бы опускалось на дно образовавшегося гнезда и виднелись из глубины толстые потрескавшиеся губы, пипочка носа и коричневые, прозрачными пуговичками смотревшиеся глаза, выражавшие постоянную озабоченность житейскими нескончаемыми делами.
И сегодня на ней мешковато сидела большая стеганка с подвернутыми рукавами, все в те же резиновые сапоги с прямыми трубами голенищ была она обута, и еще горше выдавала ее худобу пустая юбка над ними.
Зачем она всегда покупает большую одежду — мужские сапоги и валенки и вся утопает, проваливается в них, двигаясь с какой-то деревянной напряженностью ног, как передвигаются дети, одевшие смеха ради родительскую обувку и боясь, что вот-вот она слетит с ног? Может быть, это привычка, оставшаяся с пятидесятых годов, когда она совсем еще девчонкой — не то с шестого, не то с седьмого класса впряглась на ферме в работу, размеры которой превышали ее силешки, и у нее какая-то путаница с мерами произошла?
Краем уха он также слышал, что мать его, Маруся Лошакова, — баба жадная, веселых копеек у нее не заводится, все на строгом учете, все службу несут. И покупает она большие стеганки, мужицкие сапоги с тем расчетом, чтобы ему, Саньке, донашивать их. Он и правда надевал старые фуфайки и сапоги ее, когда подрос. Одно время он долго клянчил у нее купить ему свою рабочую одежонку, а мать все никак не могла понять, зачем тратить деньги, раз хорошая еще вполне имеется…
— А я иду, — продолжала мать, подтыкая конец платка и двигая при этом выпяченными губами, — а свет горит. Ба-атюшки, думаю, это кто такой у меня в избу зашел? Как же это ты догадался приехать?
— На побывку.
— На побывку-у? — переспросила она. — Это как у солдат получается. Те служат, — говорила она, принимаясь за чугуны у печи, переливая из одного в другой, хлюпая холодным каким-то варевом, а вы учитесь, и что же — вам побывку дают? А я нонче недужна вся, спину ломит, так и пшенинки не варила, другой уж день на сухом мнусь. А ты, поди, привык густо вечерять? Каклетки дают?
— Дают, — сказал машинально Санька, следя за колготней матери: что ж не разденется, что ж не сядет да на него не посмотрит?
— А что еще?
— Компот, чай, рыбу когда. Гречку с мясом — гуляш…
— Ох, ох, — удивленно-одобрительно закачала мать головой, округляя толстые, потресканные свои губы в колечко. — Сладко живете. А дома-то…
— Дома лучше, — перебил Санька мать, глядя на нее исподлобья. Холодным крылом коснулась его догадка, к чему клонит мамка его, зачем эти разговоры заводит. — Лучше! — добавил он громче, с какой-то строгостью даже.
— Ну да, ну да, — поспешно закивала она укутанной головой, подняла тяжелое ведро и понесла его в сарай — чушку кормить.
И Санька еще острее ощутил сосущую пустоту в животе. Он только ведь позавтракал и даже куска хлеба не догадался прихватить с собой в дорогу. Теперь уже на дворе вечер. Он вышел следом за матерью и долго, с голодной неволей, вдыхал мягкий, пресным снежком отдающий воздух, пытаясь уловить в нем печные, кухонные запахи, но деревня, точно говеть взялась, пахла полевым чистым пространством.
От усталости он плохо стал видеть. Лишь перед глазами и тоже устало, изнеможенно снижались одинокие крупные и черные в сумеречном воздухе снежинки. Только в свете, падавшем из окошка, снег, казалось, летел бодрее, гуще, был чересчур белым, вспыхивая то синей, то золотой, то зеленой искрой.
В детстве Санька любил ходить с матерью в сарай годувать скотину. И также подводило, бывало, живот, также следовало терпеть, покуда обихаживаются корова, овцы, свинья. Потом у печки ждать, когда поджарятся оладьи или картошка в чугуне поспеет, а есть уж как-то и не хотелось — все заслонял непоборимо-сладкий сон.
Года три, наверное, минуло, как свели они корову на мясопоставки в колхоз. Мамка хотела, забив Зорьку дома, самой на базар с мясом отправиться. Но в сельсовете сказали, что нужно колхоз поддержать, он план не выполняет, и, придя домой, она долго сокрушалась, жалуясь не то Саньке, не то чугунам и печке, что не дали ей справки, что мужика в доме нет, вот и обижают ее напрасно. Ветеринар Анатолий Сергеевич прямо-таки взъелся на нее, только бог весть за что.
— А на базаре, — ударяла она себя руками по сухим бедрам, — по пяти рублей цена открылась!
Она всегда на ходу плакала, утирая слезы большим пальцем, точно давила живой горох, редко скатывающийся по щекам ее.
И дом, и двор, а особенно сарай, странно как-то уменьшились, сжались, после того как не стало Зорьки. Корова одушевляла все их бедноватое крестьянское подворье, придавала ему смысл и крепость. Теперь сарай и вовсе выглядел зажившимся, дряхлым стариком. Едва переступив порог, Санька, скорее, почувствовал, нежели узрел прореху в соломенной кровле — оттуда несло пахучей свежестью. Ни парных коровьих вздохов, ни овечьего шерстяного тепла здесь уже не было. Высохший, взъерошился навоз, бесшумно и мягко проседавший под Санькиной