Читаем без скачивания Жизнь Никитина - Владимир Кораблинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всякий раз Ардальон ехал на летние вакации, полный замыслов сделать то-то и то-то, и было это замышленное всегда радостное и тайное: сочинить поэму, роман, описание собственной родословной, и еще, и еще, – такое множество, что на создание всего не только лета – жизни целой не хватило бы. Все, разумеется, было не более как мечтания, зуд мысли, неистребимая страсть к бумаге и чернилам.
Нынче заманчивые миражи отсутствовали. Сказывался возраст – семнадцать лет, некоторый, пусть самый малый, опыт жизни. Сказывалась гостиная Николая Иваныча, в которую сделался вхож постоянно, как свой, всеми любимый и знаемый.
Эта маленькая гостиная!
В ней властвовало искусство. Художник Павлов чертил что-то в небольшой альбомчик; старик Михайлов, седой, но удивительно, по-юношески, живой и свежий, показывал свои акварели – великолепные цветы, до которых был большой охотник. Хозяйка дома, Надежда Аполлоновна, садилась за рояль – и Ардальон проваливался в бездну музыки. Тут он впервые услышал имена Моцарта, Бетховена, Шопена. Сказочный Сезам открывался перед ним.
В этой гостиной новые прекрасные стихи читал Иван Савич:
Звезды меркнут и гаснут. В огне облака,Белый пар по лугам расстилается…
И все сидели, завороженные дивной музыкой никитинской поэзии. Хмурился толстый Нордштейн, щеточкой чистил ногти благопристойный де-Пуле; вскакивал, кидался с шумными объятиями взлохмаченный Придорогин, кричал: «Савка! Савка! Черт! Да знаешь ли ты себе цену!»
Но в ней же, в маленькой этой гостиной, непостижимо вдруг как бы раздвигались чистенькие, в цветочках стены – и тревоги, горести, слезы жизни далекой, существующей где-то, проникали, врывались, стеная ночными набатами…
Победные реляции с театра военных действий порою рассыпались в прах, оборачивались казнокрадством, косностью военачальников, изменой родине.
Государь император оказывался не что иное, как самодовольное ничтожество. Тиран. Жандарм. Душитель прекрасного.
Но ведь был народ.
Народ!
Была Русь.
«Под большим шатром голубых небес…»
Высочайший манифест призывал народ в ополчение. Звал умирать за православную веру, за белого царя.
Но народ вовсе не желал отдавать жизнь ради лишь холодных, оловянных глаз его величества. Взамен проливаемой крови народ требовал раскрепощения от господ.
Мужики не понимали высочайшего призыва.
Непонятливых пороли.
В гостиной стало известно, что экзекуция совершалась на губернаторском дворе.
Нордштейн сонно сказал:
– И превосходно-с.
Придорогин вскочил, замахал руками, путая русский со скверным французским, закричал:
– Же не вё па акуте![6] Стыдно, Александр Петрович! Стыдно!
– Как вам угодно-с, – ватными мундирными плечами пожал Нордштейн. – Только мужика для его же пользы драть необходимо. Поверьте-с.
– О! О!.. – Придорогин не находил слов, задыхался. – В таком случае… же ман ве![7]
Но он никуда не ушел: позвали пить чай.
В селе была обычная тишина. Пастуший рожок на заре, ленивая перекличка петухов, скрип колодезного журавля.
Вечерний звон.
Но какая-то скрытая тревога чувствовалась за мирной этой тишиной. Спокойствие казалось ненадежным, настораживало.
– Ох, плохо, дружок, плохо! – были первые слова тетеньки Юлии Николавны. – А что сему причиною – един бог знает…
Ардальон смотрел на нее и удивлялся: как начал помнить себя, так и тетеньку запомнил; и вот он вырос, изменился, братцы подрастают, самый дом одряхлел, стена, выходящая в сад, покосилась и уже подкреплена двумя дубовыми подпорами, – а тетенька словно гриб боровик, засушенный на зиму, хоть бы одной черточкой переменилась: все тот же тонкий, крепко сжатый рот, прямизна костлявого стана, зоркий круглый куриный глазок… И лишь едва уловимая тревога в голосе: «Плохо, дружок!»
Впрочем, горячие пампушки со сметаной были так вкусны, а молодость так легко забывала все тягостное, что очень скоро Ардальон почувствовал себя, как и в прежние годы, – радостно-умиротворенным, счастливым от сознания, что впереди – лето, свобода от скучных семинарских лекций, комнатка-каюта и чистые тетради, в которых обязательно что-то возникнет. Но что?
Нет, не поэзия, не стихи.
Он уверился достаточно в своем бессилии, но не отчаялся, а твердо решил: его поприще – все-таки литература, журнальная деятельность.
Летний же досуг будет посвящен записям о деревенской жизни. Название ряда небольших очерков мысленно уже существовало: «Деревенские этюды».
Тетенька смотрела на него с удовольствием. Когда хорошо кушали ее стряпню, она обретала душевный покой и легко забывала житейские невзгоды.
– А где же папаша? – спросил Ардальон, удивясь тому, что хотя и шумно был встречен братцами, сплясавшими вокруг него индейский танец, и времени за тетенькиным угощением прошло достаточно, а отец все не показывался.
– Папаша? Ах, да… папаша…
Тетенька поджала губы, вновь закручинилась.
– Папаша, дружок, в Бобров уехал с утра, к благочинному. Тут у нас, знаешь ли, такие приключения вышли, что как тебе и сказать, ума не приложу… Мамаева нашествия ожидаем! – насмешливо и злобно вскрикнула тетенька.
– Но я не понимаю…
Он не то что не понимал, он скорее недоумевал. Еще в Воронеже, во второвской гостиной, слышал, что в деревне неспокойно; что среди наказанных на губернаторском дворе были также и тишанские мужики; наконец, кое-что по дороге говорливый возница ему рассказывал. Что такое помянутые тетенькой приключения и что за Мамай – сомнений не вызывало, но в тетенькиных словах он уловил как бы и смутный намек на папашино причастие ко всему этому.
– Не понимаю, – сказал, – при чем папаша?
– А при том, дружочек мой Ардальоша, что мужики с ума посходили, им, видишь ли, волю вынь да положь… Выдумали, что кто сам, дискать, своею, то есть, охотою в ратники запишется, тому со всем семейством вольную сей же час предоставят… Нуте-с, тут, разумеется, начальство – давай искать, кто слух пустил, ну да это дело темное, разве найдешь: слыхали-ста, да и все тут. Капитан-исправник с командой пожаловал, мужиков с десяток перепороли, ан без толку. Ходоки, слышь, до самого губернатора достигли…
– Но папаша-то? – воскликнул Ардальон. – Он-то какое к этому имеет отношение?
– Да видишь ли, мой друг, – сказала тетенька, – ежели начальство светское внушало телесно, то пастырям духовным от самого преосвященного велено было смирять души заблудших словом божиим с амвона. Поелику же упорствуют мужички и работать на господина Шлихтинга до сей поры не хотят, отец благочинный в сем усмотрел нерадивость и потачку…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});