Читаем без скачивания Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К-к-крассота!
Но тут же, приметив на заднице штанов ценник, разорался на весь этаж:
— Оббборзели совсем! За такое уродство! Сто пятьдесят марок! Джинсы должны сто-сто-стоить десять марок! А не сто!
Мутно поморщившись от духоты, и суматохи, и какой-то вынужденной концентрации на тошных ненужных деталях, Елена посчитала, что ее миссия уже выполнена, и начала дезертирски прощаться с Матвеем.
— Кк-х-арашо! Кх-харашо! Пошли отсюда вместе! Только давай за-зайдем пожрем чего-нить срочно! Я ничего не ел с самого за-завтрака! Ну сходи со мной, пожалуйста, раз уж встретились!
Заехали на верхний этаж, где кишело людью широкое кафе, с дюжиной шведских столов, завлекая огромной подозрительно экклезиастической перетяжкой: «Essen, trinken, genießen!».
Воняло капустой.
— Когда люди едят, Матвей, это вообще ужасающее зрелище. Но когда они едят зловонные голубцы с мясом в протухшей зауэркраут — это уже фашизм, я считаю. Давай не пойдем туда! — запаниковала Елена, указывая на угрожающую тетку в ярко-красной куртке и с такого же цвета мордой, попиливающую еду на тарелке с таким злым азартом в глазах, как будто резала порося.
— Ну, ну, ну! Давай зайдем уж! Раз пришли уж! Чего уж! — втаскивал ее внутрь мясоедской ярмарки, от близости еды вдруг разом перестав заикаться, Кудрявицкий.
В углу добрый глава семейства, кабан с фальшивой посадочной полосой лысины посреди (лысый на меже, бритый с каемок), с бесцветными рыжевато-тараканьими ресницами и почти отсутствующими бровями (щедро замещенными мясистыми складками кожи), хавал лапами курицу, громко высасывая волокна — а ребенок с противоположного угла стола (поросенок лет семи, но с еще человечьими глазами) с ужасом смотрел в этот раззябистый жирный трясущийся рот. Мать — опрятно уложенная платиновая блондинка, с розовой вуалью полопавшихся сосудов на щеках, доедавшая картофельные дольки, обмакивая их в лужу кетчупа — расщедрилась и отлила сыну бычьей мочи пива из кружки в белую чайную чашку. Тот присосался и заурчал.
— Все Матвей, извини, меня ща стошнит, — отвернулась от пасторалей Елена и побежала к выходу, чувствуя удушливый, предобморочный пароксизм уже до боли знакомого секулярного передозира.
Уже стремглав скача вниз по эскалатору, сбивая людей с рожающими пакетами, перескакивая с одного конвейера на другой, она истошно вопила на догонявшего ее, ни в чем не повинного Кудрявицкого:
— Это же геноцид! Надо запретить детям смотреть на морды родителей! Иначе все безнадежно! Смерть! Фаршированная! Это же геноцид — когда из поколения в поколение взрослые хари выделывают точно таких же себе подобных животных! Кто им разрешил?! У рода человеческого нет ни одного шанса, пока это так!
— Чёй-то меня тож подташнивать там уж начало. Наверно, тухлятина какая-нибудь. Ка-ка-капуста, да. Пошли они все! Ты права, уроды, — умиротворительно поддакивал Кудрявицкий.
На улице, вывалившись из Кауфхофа, врезались в лоток с кондитерскими штучками, одна из которых — прозрачный пластиковый ящичек с шоколадными холмами — имела название «Negerköpfchen» — «Головы негров». Пропустить такое совпадение и не похвастаться потом вечером Крутакову по телефону Елена просто не могла: заплатила тут же стоявшей девушке в цветном колпаке. И распечатала упаковку.
Схваченная ею шоколадная голова обидно продавилась под пальцами, обнажив абсолютно белую начинку из суфле. У негров явно были на уме одни яйца.
Пришлось всю коробку всучить Кудрявицкому.
Она спустилась с ним в прозрачном лифте, проводив до входа в Эс-Баан.
— А ты со мной п-п-почему не поедешь?
— Я погуляю еще пойду.
— Смотри! Ай-яй-яй! — погрозил ей пальцем Кудрявицкий с какой-то шкодливой догадкой в глазах, налепляя себе под нос, поверх струпа лихорадки, выеденные из суфле усики фюрера в негативе.
— Завтра у Ани Ганиной день рождения, ты помнишь?
— Еще бы! Я ж пе-петь буду! — приосанился Кудрявицкий, и залопал целиком еще одного негра.
— Ну, увидимся тогда завтра в гимназии.
— Увидимся, если меня за ж-жопу в электричке не схватят! — сострил Кудрявицкий. И на прощанье продемонстрировал ей свое ноу-хау: многоразовый билет — всунул в компостер, штамповавший дату и время, уже использованный билетик:
— Ну а если меня вдруг спросят контролеры: «Что это у вас там так жирно все?», я скажу: «А там что-то у меня не четко пропечаталось в первый раз — и я решил для порядку еще раз в компостер всунуть!» — с наслаждением, по ролям, меняя интонации и ли́ца, разыгрывал воображаемую сценку в вагоне Кудрявицкий.
Летя вверх в одном подстаканнике с двумя улыбчивыми загорелыми женщинами, приголубливавшими двух ласковых скрюченных имбецилов в инвалидных колясках, Елена услышала сверху оглушительную шарманочную музыку — и, выплеснувшись на площадь, увидела, что попала ровно на вечерний сеанс выгула мармеладовых крашеных фигурок в гнезде башни.
Выуживая из дуршлага ушей звон и клецки заводной мелодии, задрав голову вверх, и наблюдая резвые танцы украшений для торта, она стояла на краю Мармеладэн-платц, за золоченой статуей, и почему-то думала: странно — Анастасия Савельевна, растившая ее с таким трудом, прежде (после смерти Глафиры) нянчившаяся с ней днем и вкалывавшая по вечерам, читая лекции для рабочей молодежи в вечернем институте — и только потом — когда Елена повзрослела — перешедшая преподавать в институт дневной, — часто вынуждена была занимать деньги, чтобы дожить до зарплаты. Тем не менее, считать деньги и экономить у них почиталось всегда за крайнее, постыдное плебейство.
А уж когда деньги были — тратила их Анастасия Савельевна с королевской широтой и щедростью — и хлебосольство ее, когда приглашала в гости друзей и учениц, не знало границ.
Часто, после этого, денег не было совсем — и тогда они с Анастасией Савельевной шли на поклон в кухню к узенькому, в самом углу застрявшему, крошечному высокому тумбообразному столику, который они между собою почему-то всегда называли «рабочим столиком», в выдвижной ящик которого, рядом с ржавыми старыми ножами, до этого, будними, беззаботными днями, ими скидывалась вся никчемная, не нужная, только оттягивавшая карман, медная мелочь: все копеечки, двушки и трешки; и столик, как преобразившийся после воскресения Нищий, которому они не пожалели медяка на паперти, вдруг оделял их несметными богатствами — щедро раскрывал им свои объятия и принимал в вечные обители: однажды удалось набрать по копеечке баснословную сумму в 2 рубля 60 копеек, и купить «выброшенную» в абсолютно пустом голодном Гастрономе в честь открытия в Москве партийного какого-то мероприятия, на один день, осетрину горячего копчения — крошечную порцию, завернутую в промасленную вощеную бумагу.
И ни у одного ангела не повернулся бы язык рассказать в тот момент ей, маленькой, правду про то, как паскудные скоты в Астрахани ловят осетрину на живого угря, а потом вспарывают рыбе, живой, кишки, выпотрашивают икру, и оставляют в агонии умирать на берегу. Блажен, кто и скоты милует. Но некоторых двуногих скотов, когда себе это представляешь, все-таки хочется удавить.
Досмотрев заводные пляски пивоваров, пировавших во время средневековой чумы, и тем ее, вероятно, и ухайдакавших, Елена рискнула сплавиться теперь с площади по течению в правых протоках.
В ближайшем из переулков она наткнулась на фургончик на колесах, с домашнего вида шторками с рюшами в окнах, и амбициозной, светящейся пестрой дугой, вывеской: «Jeans Palace». Поднявшись, с детским любопытством, по деревянным, приставным, ступенькам «дворца», она тут же была встречена накрученной на разноцветные бигуди бойкой смехотушкой в желтом махровом халате, с какой-то клубной мелко вышитой эмблемой на кармашке: девица распахнула дверь, вылетела на порог, закатила глаза кверху, и звонко объявила кому-то:
— Ja mei! Ну наконец-то! Первый покупатель!
Подруга ее, девица с золотыми косами до пояса, со вплетенными в них узкими шелковыми голубыми лентами, сидела внутри справа прямо при входе за накрытым свеженькой белой бумажной салфеткой откидным столиком, и пила чай, жадно втягивая, обжигаясь, кипяток, с присвистом. Елену она поприветствовала сначала только уголками глаз, а потом (наскоро глотнув и весело сморщившись) — и розовощекой улыбкой. Косы удобно лежали по обе стороны, как ворот, на ее кремовой рубахе с высокими манжетами, расписанной огромными карминными пионами.
Джинсы самых немыслимых фасонов — от бриджей с фонарями и отвратных бананов и до антикварного клёша, как на Джоне и Йоке в альбоме в пакете, — были, словно декорации за кулисами театра, густо развешаны на плечиках с прищепками по стенам всего фургона и на хитроумных хромированных перекладинах.
В центре ютилась примерочная кабинка с занавесом — для зрителя в этом вывернутом шиворот навыворот джинсовом театре отводился только примерочный метр на метр.