Читаем без скачивания 14. Женская проза «нулевых» - Алиса Ганиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды в село приехал архиерей, служил. Гераська, успевавший и там и сям, владыке приглянулся, он взял и увез мальчишку с собой, отдал его учиться в бурсу, которую Герасим благополучно и закончил. В свой срок он женился на поповской дочке, получил ее приход, начал служить – так и появился голубевский род и фамилия. Несмотря на совершенную простоту происхождения, сквозь крестьянскую закваску в отце Герасиме еще в детстве проступала жажда к учению, к новым знаниям.
Илья это отцовское свойство перенял и приумножил – его отдали в Переславское духовное училище, затем и в семинарию. За время учебы лишь дважды розга коснулась его тела – был Илья одним из первых учеников, только поведение иногда страдало: живому, на воле выросшему мальчику тяжко приходилось в казенных стенах.
Как лучшего ученика Илью рекомендовали в Московскую духовную академию, он был счастлив, поехал с радостной вестью к родителям, в деревню. Но отец Герасим откликнулся на новость хмуро. Всегда он гордился успехами сына, а тут только плечами пожал: «В епископы метишь?» Илья удивился: «Нет, я учиться хочу».
Отец Герасим молчал, большие, темные от работы и солнца руки лежали на коленях и подрагивали – дело происходило на пасеке, куда батюшка зазвал Илью поглядеть подаренный ему в день ангела прозрачный улей, и вон оно – к улью даже не повел, сразу усадил на лавку. «Мне учиться нравится», – растерянно добавил Илья.
– Учиться? Монаха из тебя сделают! Профессора, чистоплюя! А кто будет работать здесь? – отец Герасим обвел рукой пасеку и поля. – Кто будет дикость вокруг разгонять, кто будет учить наших детей, простых, крестьянских, кто собственных детей будет рожать?
– Отец, да ведь я не собираюсь, – робко начал Илья…
– Не собираешься? – еще сильнее нахмурился отец Герасим. – Кто тебя, дурака, спросит? Там хуже, чем в армии. Постригут! И на кого я всё это оставлю?
– Нина, Алеша, Семка еще есть, – опустив голову, тщательно перечислял Илья имена младших.
– Хватило бы на всех вас, – уже обреченно говорил отец, – ведь и девушку тебе хорошую мы с матерью приглядели, с приходом, с землей и с образованием, между прочим, – Ярославское епархиальное училище закончила. Нарочно образованную тебе искали! Служил бы себе, горя не знал. Жил как люди, нос не задирал, опять же – баба под боком, а про монахов – разве ты знаешь, как они живут? Думаешь, они святые?
– Да я… – снова пытался возразить Илья, но отец уже не слушал, встал, пошел широким шагом к пасеке. Приостановился, оглянулся едва, буркнул:
– Я не неволю. Хочешь – езжай!
И пошел дальше, надевая на ходу перчатки из светлой бумажной ткани, чтобы заняться с пчелами.
Илья ехал в академию с тяжелым сердцем. Так он и не понял тогда, чего боялся отец, почему хотел его остановить. Но когда он приехал в Сергиев Посад, представился старенькому ректору, успешно прошел экзамены, медосмотр и был зачислен на казенное содержание среди 30 других счастливцев, а затем немножко и выпил вина за собственное поступление на Генеральной, домашние недоумения растворились в новых впечатлениях совершенно.
В академии его поражало всё: и близость преподобного Сергия, молебен с акафистом, умилительно певшийся братией на его раке, и ясная крепость существующих в академии традиций. На фоне дерганого ритма семинарии, множества бестолковых и часто противоречащих друг другу установлений, зависящих от высших (и вечно менявшихся) соображений начальства, в академии всё было продумано и делалось как заведено – по расписанию ели, учились, спали, читали, гуляли. Свои правила царили в библиотеке и номерах студентов, но в этом не было слепой жесткости системы, а был порядок.
Не было и обязательного общего утреннего правила и подъема в полшестого утра, что неукоснительно соблюдалось в Переславле. И кормили вкусно, сытно – обед из трех, ужин из двух блюд: суп, в непостные дни даже на мясном бульоне, на второе давали и котлеты, и мясо, на третье – пирожки с кишнецом, кисель с ситным. После семинарского горохового супчика да каш здесь Илья каждый раз шел в трапезную как на пир.
По воскресеньям к студентам являлся седобородый старичок-сбитенщик, житель Сергиева Посада, Максим Степаныч. Многих нынешних архиереев и архимандритов он помнил вечно голодными юношами, покупавшими у него медовый напиток, который старик тут же и варил в большом луженом самоваре красной меди. К сбитню прилагался московский мягкий калач – всё вместе стоило пять копеек. Грязноват был самовар, мутны стаканы, но все были рады лакомству, и народ вокруг всегда толпился.
В первые же дни Илья сблизился с соседом по комнате – Арсением, приехавшим в академию из Костромы. Арсений был на два года старше Ильи, год преподавал в Костромском училище и уже сейчас ясно видел свое будущее: монашество, ученые занятия, а там как Бог даст.
Илья ничего про себя пока не знал, не понимал, глядел во все глаза и только впитывал.
Долго выбирал между богословским и историческим отделением, записался в конце концов на историческое – и не пожалел! Ключевский, Лебедев, Субботин, Голубинский – каждый из лекторов оказался интересен. Вообще в учебе, по сравнению с семинарией, гораздо меньше стало тупой долбежки, профессора желали не заучивания, а понимания и, конечно, совершенно иначе относились к своим ученикам – с мягкой любезностью, вниманием, без семинарского солдафонства и унижений.
И вот ведь что: каждый был личностью. Всеобщий любимец, кротчайший Дмитрий Федорович Голубинский, преподававший у них естественнонаучную апологетику. Важный, громогласный, но внимательно вникавший в нужды студента инспектор Сергей Константинович Смирнов – он приходил на лекции греческого в никогда не виденном Ильей жилете, и жилет этот Илье нравился чрезвычайно. А преподаватель истории и раскола Николай Иванович Субботин был самым аккуратным, он являлся в аудиторию франтом – в костюме с иголочки, и сам так и лучился чистотой! А худенький в рыжем парике профессор словесности Егор Васильевич Амфитеатров, тихим, неторопливым голосом рассказывающий о пушкинском «Борисе Годунове». Все так и стояли в глазах долгие годы. И, конечно, сам ректор, Александр Васильевич Горский, библиотекарь, архивист, собеседник митрополита Филарета, обладавший не только ученостью, но и сердцем. Студенты называли Горского за глаза «папашей», иногда и «папашкой», не чаяли в нем души, впрочем, и язвительные шуточки, на которые Горский был мастер (особенно не любил он невежества), цитировали со вкусом. Но все вокруг говорили, что «папаша» сильно болен, едва жив и что осталось ему недолго.
Все готовились к Покрову, храмовому академическому празднику и дню публичного акта, на который, как обычно, ждали епископа, выпускников, гостей из Москвы. Но за три дня до Покрова Горский скончался.
Академия, от профессора до первокурсника, рыдала. Горский был ректором с 1862 года, за тринадцать лет насадив аскетическую и вместе с тем творческую атмосферу мужского ученого братства. И вот всё рушилось. Все повторяли уныло, что никогда уже не будет академия прежней.
Но не так-то легко было, даже и при желании, а такого желания никто не имел, уничтожить то доброе, что явилось в академии при Горском. На место «папаши» заступил Михаил Лузин, автор Толкового Евангелия – полный, хромой, нелепый. Дурной ученый. Компилятор! Всё это было совсем не так, но так говорили вполголоса вокруг. Хотя преподавал отец Михаил совсем неплохо и в академическом отношении делал необходимую, пусть во многом и черновую работу – вводил в оборот русской богословской науки основы западной апологетики. Однако после блестящего, эрудированного, глубокого Горского – кто показался бы не дурен? Молодым горюющим по «папаше» сердцам было не до выяснения заслуг отца Лузина перед российской библеистикой.
И ему, прежде рядовому профессору, теперь не прощали ничего – ни хромоты, ни обкромсанных лип в саду, ни падающего с носа пенсне, ни трубного сморканья на лекции, ни протяжного, замогильного, с легким дрожанием голоса при возгласах на службах. Слышал бы отец ректор, как на дружеских пирушках его изображают ученики и какой леденящий вой при этом поднимается! Он вообще сделался любимым героем самых злых пародий и анекдотов. Лекции его по Новому Завету тоже казались невыносимы – Лузин читал их по желтым и, как всем казалось, пыльным бумажкам. Никто не оценил, что, кроме лип, новый ректор ни в чём не пытался нарушить прежние обычаи, напротив, был хранителем памяти Горского и его установлений. Нет и нет. И когда через два года отца Михаила перевели в Киев, также на должность ректора, академия испустила облегченный и радостный вопль.
Между тем Илья учился. Как обычно прилежно, не подымая головы. Выучил неведомый прежде немецкий, подучил французский, всё больше увлекаясь церковной историей и критическим методом профессора Евгения Евстигнеевича Голубинского.