Читаем без скачивания Рассказы (сборник) - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иринка молча снимает со стриженой, мохнатой, будто плюшевой головы пикейную шляпку и вползает ко мне на колени. Поступок – вполне женский.
Иринкина мама награждает меня очаровательной улыбкой и уходит купаться. Вскоре мы с Иринкой уже рассматриваем большую книгу с картинками. Я медленно переворачиваю толстые страницы и спрашиваю:
– А это кто?
– Коровка, – отвечает Иринка, щуря глаза и улыбаясь от нежности к пестрой коровке в издании Кнебеля.
– А это?
– Не знаю.
– Как ты не знаешь? Вот еще! А кто мышей ловит?
– Киця? – полувопросительно говорит Иринка.
– Правильно, киця. Или, как принято говорить научно, кошка. А это?
– Онель.
– Как?
– Онель.
– Эх, Иринка, Иринка! Кто же из уважающих себя девиц говорит вместо олень – онель. Ну, повтори, о-л-е-н-ь.
– О… о… олень, – произносит она с трудом и сияет голубыми щелочками глаз.
Потом она вздыхает.
– А теперь нарисуй… садовника.
– Ладно. Садовника так садовника.
Я беру большой лист бумаги, ставлю X, прибавляю снизу ноги, сверху руки, круглую голову. На каждой руке добросовестно изображаю по пяти пальцев, отчего вся рука становится похожей на добрые грабли.
– Вот, получай садовника.
Она иронически щурится.
– А где же у него эти… ухи?
– Уши, а не ухи. Повтори.
– Ну, уши, а не ухи. А где?
– Сейчас.
Я пририсовываю уши.
– А где у него нос?
Я пририсовываю нос.
– А где у нею на носу… эти?
– Какие эти?
– Ну эти… мездри…
– Может быть, ноздри?
– Да, да. Ноздри!
Я рисую ноздри.
– А где леечка, чтобы цветочки поливать?
– Сейчас будет.
Я приделываю к одной грабле лейку.
– А где вода льется? – спрашивает Иринка, делая невероятно большие глаза.
Я рисую воду. Потом приходится рисовать еще и кран, из которого льется вода, и цветочки, и девочку, и куклу, и у куклы такую же точно ниточку кораллов, как у самой Иринки.
Жара. Солнце еще высоко. Сквозь густые листья деревьев лениво тянутся знойные нити, и на гравии под деревьями легко скользят и путаются яркие лиловые пятачки. Клонит ко сну.
– А меня дед не заберет? – вдруг испуганно спрашивает Иринка и прижимается ко мне.
– Какой такой дед?
– А который детей забирает.
– Кто это тебе сказал?
– Нянька.
– Ну, конечно, если ты веришь няньке, то нам с тобой не о чем и толковать. Нянька врет.
– И деда нет?
– Нет.
– И за кустом нет?
– Нет.
– Неправда, есть. Вон за тем кустиком стоит.
– Ладно. Пойдем посмотрим.
– Ой, я боюсь! А он заберет!
– Не бойся, я тебя в обиду не дам.
Я сажаю ее на плечо, крепко обнимаю, чтобы не упала, правой рукой за спину, а левой придерживаю кусты. Там никакого деда нет. Только пестрые, уже порядком подросшие цыплята неуклюже, как маленькие страусы, гоняются на длинных голенастых ногах за воробьями.
– Видишь! Нянька-то надула. Деда нет.
– Надула, – подтверждает Иринка.
Мы возвращаемся на террасу и опять садимся к столу. Я кладу голову на лист бумаги с нарисованными садовником, цветочками и девочкой. Иринка что-то долго бормочет про себя вполголоса, затем начинает мурлыкать песенку. Потом смолкает и через минуту начинает трясти меня обеими руками за голову:
– А ты не спи! Ты не смей спать!
– Ну, что случилось?
Я просыпаюсь.
– Ты заспал бумагу, – говорит Иринка. – А я что-то знаю! Ты умеешь нарисовать музыку?
– Музыку? Не умею.
– А я умею, а я умею! – быстро говорит она и начинает старательно рисовать на бумаге запутанные клубки и комочки. При этом она опять что-то про себя напевает. – Вот, – торжественно говорит она. – Это музыка! А ты не умеешь! Ага! Ты умеешь только рисовать садовника, и девочку, и куколку, а музыку не умеешь! Ага!
И по какой-то странной последовательности, щурясь, говорит:
– А нянька врет, что дед забирает детей в мешок. Деда нет.
Но тут слышится скрип калитки и шаги по гравию. Иринка прижимается ко мне, и я слышу, как у нее стучит сердце. Может быть, дед?
Я осторожно разбираю рукой ветки сирени, и мы вместе, Иринка и я, смотрим, кто там идет. Нет, это не дед. Это Иван Алексеевич. Частые кляксы лиственной тени косо и быстро бегут по его полотняной, ладно выглаженной толстовской блузе сверху вниз. На его поскрипывающих и похрустывающих столичных штиблетах желтый порошок цветущего бурьяна. В руках – толстая палка. Бородка приподнята. Пенсне заложено в боковой нагрудный карманчик. Гордый горбатый нос и внимательно прищуренные глаза.
Я знаю, Иван Алексеевич долго бродил по степи, по обрывам, любовался морем, купальщицами, пароходным дымом. Он, несомненно, заметил, что поверхность моря похожа на синюю шагрень, а подводные камни просвечивают сквозь воду, как черепаховый гребень. Все это прекрасно, но вдруг быстрый, звенящий, поющий, ноющий, грохочущий, стеклянный, скрежущий шум проносящегося за оградой трамвая наполняет сад. Иван Алексеевич останавливается. Зеркальный сухой блеск трамвайных стекол вспыхивает за пыльной изгородью туй, как магний, и летит по стволам через сад, пересчитывая весь его кудрявый инвентарь. И вослед ему долго ноет проволока.
Иван Алексеевич стоит и слушает. Лицо его крайне озабочено. Я знаю, о чем он думает. Он думает, на что похож этот длинный, музыкальный, такой типичный, но ни на что не похожий звук потревоженной трамвайной проволоки. На хроматическую гамму? Может быть. На виолончель? Возможно.
А впрочем, бог его знает!..
Зной сияет над садом.
1918
На даче
Перед рассветом мы проснулись от знакомого звука. Мы прислушались. Окно было тщательно заделано темным одеялом. Для того чтобы лучше слышать, я потушил лампочку, отогнул край одеяла и посмотрел на щель. Зрение помогло слуху. Я увидел сонные сосны подмосковной дачи. В сером небе дрожал розовый Марс. Звук, разбудивший нас, определился. Не могло быть сомнений: воздушная тревога. Хроматическая гамма сирены, настойчивая и угрожающая. Теперь к ней присоединился непрерывный крик паровоза на ближайшей станции. Раздались гудки фабрики. Окрестности кричали.
Мы быстро оделись и побежали к детям. Жена взяла девочку, а я мальчика. Мы завернули их в одеяла и спустились вниз по лестнице, освещенной синей лампочкой. Мы спускались торопливо, но осторожно. Я чувствовал сквозь одеяло теплоту спящего ребенка. Вдруг он проснулся и посмотрел на меня глазками, свежо и весело блеснувшими при свете синей лампочки. Он ничего не понимал. Он думал, что я с ним играю в его любимую игру – «в маленьких». Эта игра заключалась в том, что я брал его на руки и качал, как грудного, в то время как это был уже вполне сознательный трехлетний человек, с довольно большим запасом слов и твердой походкой. Ему нравилось чувствовать себя грудным.
Он спрашивал:
– Папа, я маленький, да?
Я отвечал:
– Да. Ты совсем крошечный. Ты еще не умеешь говорить, ходить и есть с ложки. Ты еще сосешь соску.
Это его безумно смешило, и он улыбался нежной и томной улыбкой, именно так, как, по его понятию, должен был улыбаться грудной младенец.
Теперь, когда мы спускались по лестнице, он проснулся. Ему пришло в голову, что я нарочно вынул его ночью из постели, чтобы поиграть.
Он сказал, хватая меня руками за щеки:
– Папа, я маленький? Да? Я еще сосу соску?
– Да, да, – поспешно сказал я, прислушиваясь к отдаленным взрывам.
Девочка Женя сидела на руках у жены и смотрела понимающими глазами. Она была старшая. Ей было пять лет.
Мы принесли детей в темную столовую и положили их на диван. Жена закрывала их руками, как наседка закрывает своих цыплят крыльями.
Вокруг стреляли зенитки. Сотни зениток. Дача тряслась. В небе бегали розовые звезды разрывов. Среди них был неподвижен только Марс. Осколки сыпались, свистя и сбивая ветки. Осколки стучали по крыше. Лучи прожекторов метались среди сосен, как пальцы слепого, щупающие темное лицо убийцы. На безумной высоте шел воздушный бой. И среди стремительного жужжания ночных истребителей, среди хлопанья шрапнелей, среди фейерверка трассирующих пуль ухо напряженно ловило характерный, зловещий звук немецкого бомбардировщика, пробирающегося к Москве, – осторожный рокот, похожий на полосканье горла.
Мальчик, видя, что с ним не играют, заснул.
В течение нескольких часов, пока продолжалась воздушная тревога, девочка смотрела немигающими глазами то на меня, то на мать.
Потом заснула и она.
А днем я сидел у открытого окна и смотрел в сад. Дорожки были усыпаны срезанными ветками. Среди них валялись зубчатые осколки снарядов. Равнодушное небо – синее, с белыми круглыми облаками – плыло над лесом, отсыпающимся после ночного потрясения.
Тогда я увидел свою девочку. Она шла по дорожке, по сбитым веткам и по зубчатым осколкам, бережно неся в руках большую обезьяну, тщательно одетую в пальто и валенки Павлика, о головой, закутанной в нянькин платок. Она была матерью, обезьяна была ее любимым сыном. Она нежно говорила вполголоса, нежно укачивала сына: