Читаем без скачивания Книга греха - Платон Беседин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я опрокидываю ещё одну стопку виски и поднимаюсь из-за столика. Здесь все сидят на расстоянии друг от друга. Это создаёт ощущение интима при полной обзорности. Люди за столами целуются и ласкают друг друга, периодически отвлекаясь на кальян и выпивку.
Я пробираюсь ближе к сцене в поисках Лены, проталкиваясь сквозь людей в дорогих нарядах. Здесь все одеты только в то, что знает мир. Иначе нельзя. Нельзя тратить менее тысяч долларов за бутылку шампанского. Это моветон.
На сцене молодой парень, разукрашенный татуировками, несёт околесицу в микрофон. По бокам танцуют голые девушки, обмазывающие друг друга пригоршнями красной и чёрной икры. В центре зала два стриптизёра, чьи тела заставляют верить в то, что возможности человеческого организма безграничны, обхаживают молодую рыжеволосую девушку в розовом платье. Сзади полная женщина в аляповатом полуспущенном топике то и дело пытается поцеловать задницу одного из стриптизёров.
У туалета я сталкиваюсь с чихающей блондинкой.
— Салют! — она пытается обнять меня.
— Привет.
— Ты чего такой скучный?
— Что-то не так?
— Ещё бы! Здесь рай, мальчик! А ты скучный… чмо, а не мачо, — она хохочет. — Если бы не костюм за пять штук, я бы с тобой и не заговорила.
Отталкиваю её и протискиваюсь в туалет. Мочусь в писсуар, на дне которого синеет лёд. В зеркало я вижу, как в полуоткрытой кабинке два парня целуются в засос.
Подставка перед зеркалом усыпана крошками белёсой пыли. Смотрю на своё испуганное отражение и говорю:
— Я смогу сделать то, что должен, с этой золотой молодёжью.
Термин «Золотая молодежь» возник во время Великой французской революции. Им окрестили контрреволюционную молодежь, объединившуюся вокруг лидера термидорианской реакции Фрерона. По-французски термин звучал как jeunesse doree.
Все эти люди, собравшиеся в ночном клубе, ничего общего с революцией не имеют. Им больше подошел бы термин «молодёжь духовной прогерии». Прогерия или синдром ХатчинсонаГилфорда — это редкий генетический дефект, характеризующийся комплексом изменений кожи и внутренних органов, обусловленных преждевременным старением организма. Их генетический дефект — клетки влиятельных отцов. Они состарились раньше, чем начали взрослеть.
Я в который раз ополаскиваю лицо водой. В туалет вваливается блондин в замшевом пиджаке. Его вырывает прямо на пол. В такие моменты принц и нищий одинаковы.
Блондин продолжает извергаться на розовозолотой пол туалета. Я подхожу к нему сзади и похлопываю по спине. Он не отзывается.
«Если бы не костюм за пять штук, я бы с тобой и не заговорила» — слова той девушки в туалете. Все эти люди — лучшие оценщики. Они презирают тех, кто одевается на рынке и ездит в метро. Для кутил в клубе все они преступники и проститутки — непотребная грязь под ногами. Стоит ли удивляться, что грязь становится тем, кем их представляют? Они просто оправдывают надежды.
Кровавая революция семнадцатого года готовилась теми, кто выполнял политический заказ, а творилась теми, кто был обуреваем ненавистью и завистью. Рабы рано или поздно взбунтуются, если долгое время будут лицезреть хоромы хозяина.
Шприц в моей руке — начало новой революции. Кровь за кровь, как завещал Моисей. Я аккуратно втыкаю иглу в спину блондина и нажимаю на поршень.
На миг мне кажется, что во всей этой избранности позитивных есть смысл. Этот блондин в туалете, разве завтра не станет он кем-то другим? Разве не изменится ход его мысли? Возможно, вся его жизнь, состоящая из бесчисленных пьяных оргий, покажется ему куда более ценной, божественной? Согласитесь, от мысли быть Богом не так легко отказаться. Вопрос лишь в том, кто станет Ноем?
Первая жертва. Механизм запущен.
За одним из столиков я замечаю одиноко спящего парня. Подхожу, извлекая шприц. Присаживаюсь рядом и окликаю его. Он молчит. Игла впивается в одурманенное тело.
Все эти большие начальники, сидящие наверху, может быть, они взглянут на проблемы с другой стороны, когда они коснутся их детей? Особенно, если коснутся в массовом порядке. Как сказал бы Яблоков, раввины еврейской демократии должны быть смешаны с грязью, чтобы стать частью стада.
Далее всё идёт по накатанной колее.
Мы встречаемся с Леной за столиком, когда я допиваю бутылку виски. Её причёска растрепалась. Она рассказывает мне, как трахалась в VIP-комнатах.
— Какая-то сука в золоте, — орёт мне в ухо Лена, приебалась ко мне. Типа я шлюха. Говорю ей, иди на хуй, тварь! Такие сучки думают, что шлюхи все те, кто ебётся, но не ездит на охуенной машине. А то, что их самих раскладывают прямо на танцполе, как резиновых кукол, это им по хую…
Мы выходим из клуба. Арнольд остаётся. Водитель курит у чёрного авто. Увидев нас, он тушит окурок и открывает двери.
— Арнольд Карлович велел привезти вас обратно.
— Мы своим ходом. Арнольд в курсе, — отмахиваюсь я. Медленно бредём, ступая по ночной мостовой.
— Спасибо, что помогла, — говорю я.
— Тебе спасибо.
— Мне-то за что?
— То, что мы сделали сегодня, в этом клубе, притворяясь, что мы тут кого-то типа прививаем, это правильно. Мы, блядь, не стали решать за кого-то, а решили за самих себя.
— Рад, что мы мыслим одинаково, — улыбаюсь я.
Причёски сбились, косметика стёрлась. Костюмы, взятые в аренду, пропитались потом и табачным дымом. Мы идём, взявшись за руки, по направлению к метро. Оно закрыто, но после глянца и пафоса клуба безумно хочется сесть в вагон, уснуть и почувствовать себя простым человеком. Человеком, которому ничего не нужно.
IIIЯ поднимаюсь по грязным лестничным ступеням, словно на эшафот. Шаг за шагом. Сплёвывая мокроту и отбрасывая последние иллюзии. На мне терновый венок глупых поступков. За спиной неподъёмный крест грехопадения, который прижимает к земле, будто насильно заталкивая в царство Аида. У каждого свой подъём на Голгофу, и сейчас пришла моя очередь.
Евангелие от Луки: «И Сам отошёл от них на вержение камня и, преклонив колена, молился, говоря: Отче! О, если бы Ты благоволи пронесть чашу сию мимо Меня! Впрочем, не Моя воля, но Твоя будет. Явился же Ему Ангел с небес и укреплял Его».
Так молился Иисус пред тем, как предаться в руки первосвященников. Даже Он, Сын Божий, испытывал сомнения, страх, но, получив укрепление, пошёл на крест во искупление грехов человеческих.
Самое ужасное в моих страданиях — это их бесполезность.
Утром, когда я брился, мне позвонил отец. Его глас, будто с того света:
— Даня, мать больна. Заболела. Страшной болезнью.
Моя рука с бритвой замирает. Я смотрю на своё пенное отражение в мутном зеркале.
— Про что ты?
— Мы не хотели говорить, — слышно, как отец тяжело дышит в телефонную трубку, — но ты должен знать. Мама больна, — он говорит научное название вируса.
По моему лицу текут слёзы. Кошмарные образы проносятся перед глазами, переплетаясь в бессвязный бред.
Труп Марка Ароновича с торчащим из шеи ножом. Мёртвая Юля с развороченной промежностью. Они встают, бегут по залитым бледным светом коридорам и прыгают с крыши. Летят и натыкаются на огромные, в форме креста штыри, которые держат в руках крохотные дети, покрытые трупными пятнами.
Я на кресте. Моё тело пожирают черви. Вижу, как они копошатся в моём чреве. Сбегаются огромные крысы. Они ползут по кресту, впиваясь своими заточенными зубами в руки, ноги, грудь, лицо, внутренности. И я понимаю, что у них человеческие глаза. Глаза всех тех, кого прививали вирусом. Я хочу умереть, но не могу. Знаю, мне суждено висеть вечность. Рядом ходят люди. Я молю их о помощи, но всякий раз слышу в ответ:
— А помог ли ты нам?
Не зря меня кличут Грех.
Я очнулся в ванной. С бритвой в руке. Под ухом короткими гудками пикала телефонная трубка. Не помню, сколько пролежал в беспамятстве на кафельном полу…
Преодолев лестничные ступени, я звоню в дверь родительской квартиры. Мать открывает, одетая в синий махровый халат. Мы смотрим друг другу в глаза. В то, что должно быть ими. По лицу текут слёзы.
Её волосы уложены в элегантную причёску. Щёки нарумянены. Глаза подведены. Она готовилась к моему приходу. И в этой подготовке ещё явственнее чувствуется близящаяся смерть.
Сейчас, стоя перед рыдающей матерью, я могу изменить лишь одно — выражение её глаз. Просто скажи нечто светлое, просто скажи.
Если твои действия — гвозди в гроб, пусть слова станут розами на надгробии.
И я говорю:
— Мама, я люблю тебя!
Как же обидно и тошно быть бессильным описать, обрисовать, дабы проговорить и избавиться, весь ужас происходящего, которое проносится перед моими глазами миражом рыбы, которой нет названия, нет описания, но есть только её кости, что застревают в горле, причиняя чудовищную боль.
Мать бросается в мои объятия. Наши сжавшиеся от ужаса тела соприкасаются. Я обнимаю её и сползаю вниз, орошая синий халат слезами. Мать пятится назад, таща меня за собой, как мелкую собачку, назойливо повисшую на ноге. Я вытираю собою пол, и в этот миг мне больше всего хочется собрать все инфекции, чтобы ни одна из них не досталась матери. Бессвязные обрывки мозаики того страшного дня.