Читаем без скачивания Прощание - Иоганнес Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гм! Гм! — Я аккуратно укладывал в чемодан белье, как бы выстраивая его перед мамой во фронт. Ни одна вещь не пропала, грязное белье было уложено в отдельный мешок. Тщательно выглаженные, расположились друг подле друга и друг под другом рубашки, кальсоны, носки и платки, и я подумал, что в родительском доме вещи весь свой век стояли во фронт на отведенных им раз и навсегда местах. Мама не терпела болтающихся пуговиц: отлетевшая пуговица была, по ее выражению, «катастрофой». Незачем было доводить до того, чтобы носок протерся до дыр. «Почему ты вовремя не оказал, что у тебя протирается носок?» Она зорко следила за бельем, без устали шила и латала, сохраняя его в порядке, вся одежда ежедневно просматривалась на свет, — нет ли где прохудившихся мест? Если пресс-папье было сдвинуто с места, отец кидался к нему: «Я не выношу беспорядка!», точно от этого нарушался весь строй мира. Мать охотилась за картинами, висевшими недостаточно прямо. Христину вызывали в комнаты и отчитывали за то, что в кухонном шкафу среди больших тарелок затесалась одна маленькая. Вся жизнь была навытяжку. Все мы стояли навытяжку, хотя не держали руки по швам. Часы отбивали положенный час, и в положенный час делалось то-то и то-то, минута в минуту, неукоснительно. Повсюду были звонки, и пусть они не всегда так пронзительно верещали, как в интернате святого Иоанна, но все они звонили, как бы повинуясь часовому механизму, все они как бы стучали «тик-так» и останавливались, словно часовой механизм. Я спрашивал себя: «К чему все это, для чего?» — и все искал, да так и не мог найти, где же он, наш всемогущий, невидимый повелитель. Ведь цепь повелителей не обрывалась на кайзере, и над кайзером была повелевающая воля, которой он подчинялся. Конечно, не воля народа — кайзер признавал ее только на словах, иначе он не допустил бы, чтобы бедные нищали, а богатые богатели. Божья воля? Но божья воля не содеяла бы такой чудовищной несправедливости и не уготовила бы наивысшие почести как раз самым безбожным лицемерам. Правда, многие, стараясь доказать наличие божественной воли, усматривали в торжестве безбожных лицемеров одну из божественных хитростей: пусть-де верующие не успокаиваются, пусть душа их всегда радеет о справедливости. Но если в жизни, так усердно управляемой, словно размеренной циркулем, царит образцовый порядок, как же из этого точного расчета, из этого смысла в малом возникает такое торжество безотчетного, такое царство преступной бессмыслицы?
Темное пятно! Темное пятно!
Думая о всей этой жизни навытяжку, я вспоминал Темное пятно. Хозяин трактира «У веселого гуляки», конечно, не стоял навытяжку. Таких Темных пятен, верно, много на свете, но они бессильны перед теми, кто стоит навытяжку. Быть может, каждый человек таил в себе Темное пятно, и отец в том числе, но отец, пресмыкавшийся перед высокопоставленными любителями стоять навытяжку, старался вытравить в себе Темное пятно и предстать перед ними в самом лучшем свете.
Если бы я сейчас разбросал все свои так аккуратно уложенные вещи и перестал бы жить по расписанию, этим я еще не обратил бы в бегство стоящий навытяжку мир бессмыслицы. Вот объединить бы все Темные пятна… И корабль, целый корабль был таким Темным пятном, и темнота его обратилась в сияние.
Кончилось тем, что господин Зигер тоже решил не посылать больше своего сына в Эгтинген, а определить его в нердлингенскую гимназию. Вечерами, перед сном, мы с Мопсом торжественно обменивались клятвами писать друг другу каждую неделю. Летние каникулы мы надеялись тоже провести вместе, так как мой отец пригласил Мопса к нам «в знак признательности за гостеприимство, любезно оказанное моему сыну в пасхальные праздники, что, кстати, послужит вам поводом побывать в столице Баварии, в нашем великолепном Мюнхене».
Я обнял всех на прощание, и мы запели:
Мне сегодня уезжать,С вами расставаться!..
Когда лошади тронули, раздалось:
Нет, скорей сойдутся вдругСолнышко с луною,Чем покинет друга друг,Разлучатся двое.
Потом стройность хора нарушилась, и мне вторил только чистый голос фрау Зигер, которая вместе с Мопсом некоторое время бежала за экипажем.
Знай, тебе я каждый деньВздохи посылаю…Сотни вздохов каждый деньНевесомые, как тень…Дом твой овевают…
Завеса слез скрыла от меня Охотничий домик.
Утраченная родина манила к себе, она звалась: «Потерянный рай».
В последний раз мелькнул передо мною осиянный лес.
XXXII
Над дверью моей комнаты висел венок с надписью на ленте: «Добро пожаловать!» Мама помогла мне распаковать чемодан.
Она похвалила меня за порядок, в котором содержалось белье.
— Видишь, я переметила твоими инициалами каждую вещь, поэтому ничего и не пропало.
Я сразу обратил внимание, что одна картина висит не на своем обычном месте. Мать спросила:
— Разве я тебе не писала? Да, мы долго обсуждали, перевесить ли… Ведь всякие перемены так неприятны…
Больше ничто не изменилось в отцовском доме, все было по-старому. «Беда никогда не приходит одна», — говорил отец, с трудом’ скрывая радость по поводу кончины моего сумасшедшего дяди Карла. Но тихая семейная радость омрачалась тем, что в день моего приезда дядя Оскар лишился своей должности придворного медика у принца Людвига. Причиной увольнения был шлепок, который мой отважный дядя дал шестилетнему сынишке принца, когда тот в ответ на просьбу: «Разрешите, ваше королевское высочество, посмотреть ваше горлышко» — плюнул дяде Оскару в лицо. Тетя Амели утешалась тем, что дядя Оскар успел все-таки получить — уже, так сказать, в последнюю минуту — чин надворного советника. Сам дядя убеждал моих родителей, что смерть дяди Карла представляет для всей родни неоценимое благо, с лихвой вознаграждающее за такой пустяк, как увольнение его, дяди Оскара, со службы, тем более что теперь он сможет по-настоящему заняться частной практикой и, кроме того, событие это не причинило решительно никакого ущерба фамильной чести, тогда как душевная болезнь дяди Карла, в которой «все мы в какой-то мере виновны», наносила ей немалый урон.
Христина, как тень, скользила мимо меня и, так как ее искусственная челюсть была в починке, невнятно шамкала беззубым ртом: «Ваша милость».
Дела обоих дядюшек настолько поглотили родителей, что на меня они обращали очень мало внимания. Отцу удалось снова поместить меня в Вильгельмовскую гимназию, в тот же класс. Через несколько дней, когда разговоры о смерти дяди Карла и об увольнении дяди Оскара были исчерпаны, всем уже казалось, что я и не уезжал никуда, никто не спрашивал:
«Ну, как ты там жил в Эттингене?», и я ни о чем не расспрашивал; только раз, во время обеда, мама, пристально взглянув на меня, сказала:
— Что за отвратительное «гм-гм-гм» ты привез из Эттингена?
Как-то утром я проснулся и бросился к окну, собираясь спуститься на землю по дереву, но передо мной оказалась пустота, а снизу мне грозили камни мостовой. А между тем ведь немало воды утекло с тех пор, вот уже и в пансионе Зуснер у меня не осталось никаких знакомых, кроме, пожалуй, покойной фрейлейн Лаутензак: перевоплотившись в собачку и попугая, она все еще жила в бывшей комнате фрейлейн Зуснер, которая продала свой пансион фрейлейн Кунигунде Вилла родом из Швейцарии, а сама переселилась в Гамбург.
Отец клал мне руку на плечо, мать обнимала за шею. Они как будто говорили: «Нет, мы отнюдь не намерены облегчать тебе жизнь, напротив, мы усложним ее, как только сможем, для этого мы, твои родители, и существуем». Отец говорил со мной ласково, деланным голосом, по-отечески. Как знать; а вдруг он и в самом деле нежный отец?
— В гостях хорошо, а дома лучше, верно?
Если бы не такая обстановка, я наверняка аккуратно, каждое воскресенье, писал бы Мопсу, выполняя клятву, которую мы дали друг другу. Но теперь-то я был дома! Когда я сравнивал отцовский дом с лесным домом, я видел, что господину Зигеру далеко, очень далеко до отца. А я буду жить богаче, чем отец. Человек с моим положением, конечно, всегда сделает блестящую партию, вроде дяди Карла. А я чуть было не поставил на карту этот прекрасный дом и будущий, еще более прекрасный, ради какой-то гармони, какого-то корабля, какого-то Темного пятна. Нет, даже с Мопсом я не поменялся бы ни за что на свете. Я жалел, что не подружился с Кадетом. «Между своими что за счеты». Но что верно, то верно, я всегда находил и нахожу вкус в простом, грубом, низменном.
— Неужели ты не видишь, кто тебе истинный друг? — не раз пробовал усовестить меня отец. — Почему тебя так упорно тянет вниз?
Фек и Фрейшлаг украсили цветами место, которое я снова занял между ними, и Фек торжественно вручил мне завернутые в розовую папиросную бумагу десять марок, взятые у меня взаймы.