Читаем без скачивания Профессор желания - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как вам Венеция без той шведки? — спрашивает меня Икс, когда мы садимся с ним в кладбищенский трамвай.
— Мертвая.
Квартира, в которую мы идем, оказывается на четвертом этаже ветхого дома у реки. Женщине около восьмидесяти. У нее изуродованные артритом руки, ослабшие челюсти, седые волосы, чистые и ясные голубые глаза. Она сидит в кресле-качалке. Существует на пенсию покойного мужа, анархиста. «Вдова анархиста, а получает пенсию от правительства?» — думаю я про себя.
— Он был анархистом всю свою жизнь? — спрашиваю я.
— С двенадцати лет, — отвечает Икс. — С того момента, как умер его отец. Он объяснил мне однажды, как это случилось. Увидев труп своего отца, он подумал: «Этого человека, который мне улыбается и который любит меня, больше не существует. Никогда больше ни один человек не будет так улыбаться мне и так меня любить, как он. Куда бы я не попал, я всю свою жизнь везде буду чужим и врагом». Видимо, отсюда и берутся анархисты. Я думаю, что вы не анархист.
— Нет. Мой отец и я любим друг друга и по сей день. Я верю в правоту закона.
Я обращаюсь к группе своих студентов:
— Здесь, мальчики и девочки, на берегу реки — плавательный бассейн, где любили плавать Кафка и Брод. Видите, все, как я вам и говорил. Кафка существовал на самом деле. Брод его не выдумал. И я существую на самом деле. Никто не может меня выдумать, кроме меня самого.
Икс и старуха разговаривают по-чешски. Икс говорит мне:
— Я сказал, что вы — выдающийся американский авторитет по творчеству великого Кафки. Можете задавать ей любые вопросы.
— Что она из него сделала? — спрашиваю я. — Сколько ему было лет, когда они встречались? Сколько лет было ей? И где точно все это происходило?
Икс переводит:
— Она говорит: «Когда он ко мне пришел, я посмотрела на него и подумала: «Чем этот еврейский парень так расстроен?» Она думает, что это было в 1916 году. Она говорит, что ей тогда было двадцать пять, а Кафке чуть больше тридцати.
— Тридцать три, — говорю я. — Он родился, ребята, в 1883 году. И как вы уже узнали за время вашей учебы, если отнять от шести три, получится три. Отнять восемь от единицы нельзя, мы должны занять единицу из предыдущей цифры. От одиннадцати отнять восемь, получится три, от восьми — восемь, будет ноль. И от одного отнять один, тоже будет ноль. Вот почему тридцать три — это правильный ответ на вопрос: сколько лет было Кафке, когда он начал платить этой проститутке? Следующий вопрос: какое отношение имеет (если имеет) проститутка, к которой ходил Кафка, к сегодняшнему рассказу «Голодный артист»?
Икс спрашивает:
— А что еще вы бы хотели узнать?
— Как у него обстояло дело с эрекцией и оргазмом? Дневники не дают на это исчерпывающего ответа.
Ее глаза загораются огнем, когда она отвечает, хотя изуродованные руки неподвижно лежат на коленях. В середине ее неразборчивой речи на чешском я улавливаю слово, которое заставляет учащенно биться мое сердце: Франц!
Икс мрачно кивает.
— Она говорит, что с этим не было проблем. Она знала, что делать с такими, как он.
Может, спросить? А почему бы и нет? В конце концов, я приехал не просто из Америки, я приехал из небытия, куда снова скоро отправлюсь.
— Что же она делала?
Она говорит Иксу о том, что делала, чтобы разбудить автора таких…
— Назовите произведения Кафки в порядке их написания. Оценки будут вывешены на доске около кафедры. Все, кому нужны рекомендации для дальнейших занятий литературой, пожалуйста, встаньте в очередь около моего кабинета…
— Она хочет, чтобы вы дали ей денег. Американских, не кроны. Дайте ей десять долларов, — говорит Икс.
Я протягиваю деньги. Какая польза от них в небытие? Они не нужны в финале.
Икс ждет, когда она закончит, и переводит:
— Она его надула.
Наверное, я переплатил за то, чтобы узнать это. Существует такое понятие, как «небытие», и такое понятие, как «надувательство», которое мне тоже не нравится. Наверняка, эта женщина никто, а Братаски забрал себе половину денег.
— А о чем Кафка говорил? — спрашиваю я и зеваю, чтобы показать, как серьезно я отношусь к происходящему.
Икс переводит ответ старухи слово в слово.
— Я уже ничего не помню. Я не помню даже того, что со мной случилось накануне. Знаете, эти еврейские парни иногда вообще ничего не говорят. Как птички, иногда даже и не пискнут. Хотя, должна вам сказать, они никогда меня и пальцем не тронули. И были чистыми. Чистое белье. Чистые воротнички. Никогда не позволяли себе прийти даже с грязным носовым платком. Конечно, я всех мыла с мочалкой. Я всегда соблюдала гигиену. Но они не нуждались в этом. Они были чистоплотными и вели себя как джентльмены. Бог свидетель, они никогда не били меня. Даже в постели вели себя прилично.
— Она что-нибудь помнит о Кафке? Я приехал к ней, сюда, в Прагу, не для того, чтобы слушать о хороших еврейских мальчиках.
Она думает над моим вопросом. А скорее, не думает. Просто сидит как мертвая.
— Понимаете, в нем не было ничего особенного, — наконец говорит она. Я не хочу сказать, что он не был джентльменом. Все они были джентльменами.
Я говорю Герберту (он больше не притворяется, что он чех, которого зовут Икс):
— Честное слово, я не знаю, что бы еще спросить, Герберт. Я боюсь, что она может путать Кафку с кем-нибудь другим.
— У этой женщины память острая, как бритва, — отвечает Герберт.
— Тем не менее, я не могу сравнить ее с Бродом в этом вопросе.
Старая проститутка, видимо, почувствовавшая, что что-то не так, снова заговорила.
— Она хочет спросить, не хочешь ли ты взглянуть на нее, — говорит Герберт.
— Это еще зачем? — говорю я.
— Мне спросить?
— Да, пожалуйста.
Ева (Герберт утверждает, что именно так зовут женщину) подробно отвечает.
— Она предполагает, что это может быть тебе интересно, как литератору. Другие, те, что, как и ты, приходили к ней из-за ее дружбы с Кафкой, очень этого хотели, а поскольку у них были серьезные рекомендации, она с удовольствием демонстрировала им себя. Она говорит, что поскольку ты здесь по моей рекомендации, она позволит тебе взглянуть на нее.
— Герберт, какой интерес может это представлять для меня? Ты знаешь, я в Праге не один.
Перевод:
— Она честно говорит, что не понимает, чем может быть кому-то интересна. Она говорит, что рада, что может иметь какие-то, пусть небольшие деньги на том, что была дружна с молодым Кафкой, и польщена тем, что все посетители — сами известные люди. Разумеется, если джентльмен не хочет…
Собственно, почему нет? Зачем тогда было приезжать в потрепанное сердце Европы, если не за этим? Зачем надо было появляться на свет? «Студенты, изучающие литературу, вы должны подавить в себе брезгливость раз и навсегда. Вы сами должны смотреть непристойные вещи! Вы не должны задирать нос! Это ваш последний экзамен».
Это обойдется мне еще в пять американских долларов.
— Это процветающий бизнес, бизнес на Кафке, — говорю я.
— Во-первых, если тебе интересно знать, эти деньги не облагаются налогом. Во-вторых, всего за пятерку ты наносишь удар по большевикам. Она одна из последних в Пpare, занимающихся частным бизнесом. В-третьих, ты помогаешь сохранять национальный литературный памятник — ты оказываешь услугу нашим страдающим писателям. И, последнее, подумай о деньгах, которые ты потратил на Клингера. Что такое пятерка по сравнению с этим?
— Прошу прощения, с чем?
— С твоим счастьем. Мы только хотим сделать тебя счастливым, сделать тебя, наконец, самим собой, Дэвид, дорогой. Ты слишком долго отказывался от самого себя.
Несмотря на руки, изуродованные артритом, Ева оказалась в состоянии сама стянуть с себя платье. Обняв ее одной рукой, Герберт помог ей сбросить остальное. Я нехотя придерживал кресло-качалку.
Сморщенная гармошкой пергаментная кожа, голые ноги и неестественно черная заплата треугольной формы, словно наклеенные усы. Я даже засомневался в ее подлинности.
— Она хотела бы сказать, — говорит Герберт, — не хочет ли джентльмен дотронуться до нее.
— А это за сколько?
Герберт повторяет мой вопрос по-чешски. Потом отвечает мне с вежливым поклоном:
— Это для ее удовольствия.
— Спасибо, нет.
Она снова заверяет джентльмена, что ему это ничего не будет стоить. Джентльмен снова вежливо отказывается.
Ева улыбается. Становится виден ее язык, все еще красный. Мякоть плода все еще красная!
— Герберт, что она сказала?
— Я не могу повторить, особенно тебе.
— Что, Герберт? Я требую, чтобы ты мне сказал.
— Это неприлично, — говорит он, усмехнувшись. — О том, что больше всего любил Кафка.
— Что это было?
— О, я не думаю, чтобы твой отец хотел, чтобы ты такое услышал, Дэйв. Или отец твоего отца и так далее. Кроме того, это может быть просто злостное, ничем не обоснованное заявление. Может быть, она сказала эти только потому, что ты ее оскорбил. Отказавшись дотронуться до нее хотя бы пальцем, ты поставил под сомнение — возможно, ненамеренно — смысл всей ее жизни. Больше того, она боится, что теперь, вернувшись в Америку, расскажешь всем своим коллегам, что она мошенница. И тогда серьезные ученые не будут больше приезжать, чтобы засвидетельствовать свое почтение, что будет означать для нее конец и, позволю себе сказать, конец частному предпринимательству в нашей стране. А это будет означать не что иное, как окончательную победу большевиков над свободными людьми.