Читаем без скачивания Другая жизнь - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Следующая война, — произнес Генри, указывая на военную базу на вершине холма, — займет не более пяти минут.
Израильские ракеты, которые мы видели по пути, были направлены на центр Дамаска, чтобы держать в страхе сирийцев и не дать им шанса первыми запустить ракету, нацеленную на Хайфу. Мы увидели световое пятно ярко-красного прожектора, служившего приметой времени, но вокруг разливалась чернильная мгла, и крохотный Агор, залитый светом фонарей, казался мне космической колонией, где развивается новая цивилизация еврейских храбрецов, а Тель-Авив со всеми его умницами и душками был от меня далеко-далеко, как потускневшая звезда.
Мне нечего было сказать Генри: после липмановского «семинара» мне показалось, что язык не является больше областью моих знаний. На дискуссиях я собаку съел, но там, у Липманов, я будто онемел: каждое слово вызывало споры, сопротивление было огромным и непреодолимым. Какую бы позицию я ни занимал, ее тотчас же оспаривали, и все, чего бы мы ни коснулись, обсуждая проблему, тотчас же вызывало доводы «за» и «против», и все было как бы подчеркнуто, выделено курсивом, и каждая реплика была окрашена гневом и возмущением.
Мое словесное избиение не закончилось и после обеда. В дополнение к предыдущему раунду, в течение двух часов, пока я сидел, обложенный со всех сторон немецкими литературными шедеврами, а Ронит, довольная своей победой, потчевала меня чаем с тортом, Липман подвергал меня новой порке. Я пытался понять, за что он хочет высечь меня: не были ли его негодующие тирады хотя бы отчасти спровоцированы моим двойственным положением среди евреев, моим постыдным и сомнительным, с их точки зрения, отношением к евреям, на что Дафна намекала с присущим ей негодованием, или же Липман нарочно слегка переигрывал на поставленном им спектакле, чтобы я понял, почему так запутался мой брат в своей прошлой жизни; делал ли он это на тот случай, если мне придет в голову умыкнуть своего брата и вернуть назад, в диаспору, принадлежащего им образцового стоматолога, который являлся типичным примером успешной ассимиляции, но на которого у него, Липмана, и Бога в придачу теперь имеются другие планы. Время от времени в голове у меня мелькала мысль: «Хрен ты моржовый, Цукерман, почему ты не скажешь этим гребаным сукиным детям все, что думаешь? Они же говорят все, о чем думают!»
Но, общаясь с Липманом, я предпочитал держать язык за зубами, если, конечно, наш диалог можно было назвать общением. После обеда я тихо сидел в гостиной, изображая из себя благородного молчальника, но на самом деле правда была иной: меня побили с большим перевесом.
Генри тоже нечего было сказать. Сначала я подумал, что он молчит из-за Липмана, которого поддерживали Буки и Дафна: безо всякого намерения смягчить удар они дали мне ясно понять, что мой брат оправдан. Затем в голову пришла другая мысль: неужели мое присутствие в Агоре заставило моего брата в первый раз после того, как он попал под влияние Липмана и его убеждений, пересмотреть идеологию своего наставника-шантажиста и взглянуть на него под иным утлом зрения, чуждым духу Агора? Вот почему он подобно несмышленышу бормотал что-то невнятное мне в ответ, когда я спросил, жил ли он в Америке как на вулкане. Может, тогда он задавал себе тот же вопрос, что и Мохаммед Али[81], человек недюжинной силы и храбрости, который, по собственному признанию, во время тринадцатого раунда в третьем бою с Фрезером[82] ломал голову над вопросом: «А что я тут делаю?»
Пока мы брели по немощеной улице поселения, одинокие, как Нил Армстронг и Базз Олдрин[83], втыкающие игрушечный американский флаг в пыльную поверхность Луны, меня осенило, что Генри хочет домой и хочет, чтобы я забрал его, с той самой минуты, как я позвонил ему из Иерусалима; что он заблудился на жизненном пути, но не может унизить себя, признавшись в этом человеку, чья похвала была для него так же важна, как благословение, которое он мечтал получить от отца. Вместо этого он вынужден был подбадривать себя, мужественно думая что-то вроде: «Пусть будет как будет. Да, я заплутал, так что с того? Жизнь — это приключение, во время которого всегда можно потеряться. Пора снова отыскать свою дорогу!»
Нельзя сказать, что я много размышлял об этом, считая данную проблему тяжким грузом, ложившимся на плечи каждого человека; жизнь писателя — нелегкое испытание, и часто не понимаешь, где ты находишься и куда попал, даже если ты не заблудился. Генри, быть может, сам хотел заблудиться на жизненном пути, вслепую нащупывая дорогу во время своего медленного выздоровления; когда он, разрывая мне душу, говорил о чем-то недостижимом, о какой-то возможности выбора, о бесцельных поисках чего-то сводившего его с ума, это было мучительно для него, но в то же время ему было совершенно ясно: как только он найдет ответ терзавшей его загадке, он сможет излечиться от снедающей его депрессии. Если дело обстоит именно так, это значит, что не те корни он нашел в себе, сидя на залитом солнцем подоконнике хедера в Меа-Шеарим, не ту нерушимую связь с традициями европейских евреев уловил в нестройном хоре учеников религиозной школы, что звонко распевали, твердя урок; для него это была подсказка, как лишить себя корней, как свернуть с тропинки, на которой было написано его имя с того дня, как он появился на свет, и хитроумным способом совершить побег под личиной правоверного еврея. Израиль вместо Джерси, сионизм вместо Венди, причем с декларациями, что отныне и никогда впредь он не будет больше принадлежать старому миру, в котором он задыхается так, будто на шею ему накинули петлю.
Что, если Кэрол права и у Генри действительно поехала крыша? Нет, он не более безумен, чем Бен-Джозеф, автор «Пяти книг Джимми», и к тому же не менее значителен, чем мой почитатель. Если рассмотреть его поступок со всех сторон, тогда не исключается возможность, что «он просто сбежал», как выразилась Кэрол. Быть может, он так и не оправился от стресса, впав в глубокую депрессию от известия, что вся его будущая жизнь сводится к перспективе быть импотентом и сидеть на таблетках? А может, Генри бежал от своей восстановленной потенции, боясь, что будет впоследствии наказан и к нему придет новая беда, если он будет искать спасения в таком антиобщественном явлении, как возвращенная ему эрекция? Он сейчас в бегах, подумал я, он совершил побег от безумия секса, от невыносимого хаоса в своей половой жизни, где нереализованная мужская сила выплескивалась через край; он бежал, потому что унизил себя ложью и предательством; утаивая свой секрет, он спасался от мертвящей анархии, которая вкрадывается в душу любого, кто хотя бы в скромных масштабах отдает себя на откуп неконтролируемым желаниям. Здесь, на груди Авраама, далеко от жены и детей, он может снова стать образцовым мужем или хотя бы образцовым сыном.
По правде говоря, несмотря на мои неимоверные усилия, я даже к концу дня не смог решить, как оценивать отношения моего брата с Агором и тамошними обитателями, идеология которых заключалась в том, чтобы рассматривать каждого еврея не только как потенциального израильтянина, но и как неминуемую жертву нависшей над всеми евреями чудовищной, спровоцированной антисемитами катастрофы, если они будут жить вдали от своей исторической родины. На мгновение я перестал искать другие мотивы, отбросив все, что казалось мне невероятным для объяснения его преображения, кроме одного: Генри решил выступить в другой роли. Вместо этого передо мной развернулись воспоминания о том, как в последний раз мы остались с ним наедине: мы находились в месте, таком же темном, как Агор, и было уже около одиннадцати вечера. Я вспоминал, что было в начале сороковых, еще до того, как отец купил домик на одну семью недалеко от парка; мы тогда были еще совсем маленькими и спали в общей спальне в дальнем углу квартиры на Лайонз-авеню, лежали в полной темноте, находясь друг от друга не дальше, чем теперь, когда мы спускаемся вместе по улочке этого поселения, и единственным световым пятном во всей комнате был круг от радио Эмерсона[84], стоявшего на тумбочке между нашими кроватями. Я вспоминал, как Генри, едва только раздавался леденящий сердце скрип дверей в начале очередной радиопередачи «Тайники души»[85], выпрыгивал из своей кровати и просился ко мне под одеяло. И тогда я, делая вид, что презираю его ребяческую трусость, приподнимал краешек одеяла и пускал его к себе. Разве можно быть ближе друг к другу, быть больше связанными друг с другом, чем два брата в раннем детстве?
«Липман, — должен был сказать я, пожимая ему руку у порога его дома и желая ему спокойной ночи, — даже если все, что вы наговорили мне, правда на все сто процентов, факт остается фактом: в коллективной памяти нашей семьи нет воспоминаний о златом тельце и неопалимой купине — наша память возвращается к радиопьесе „Кабачок Даффи“[86] и к программе „Кто смешнее всех?“[87]. Может быть, все евреи начинаются с Иудеи, но только не Генри — он не ваш и никогда не будет вашим. Его корни — это программы теле- и радиопередач студий WJZ и WOR[88], или двойной сеанс в кинотеатре „Рузвельт“ по субботам, или два матча подряд, сыгранные на стадионе „Рупперт“[89] командой „Ньюаркские медведи“. Не такое эпическое полотно, как у вас, но что уж имеется. Почему вы не отпускаете моего брата?»