Читаем без скачивания Веселые ребята и другие рассказы - Роберт Стивенсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А слышите, как она шумит!.. Мне страшно!.. — промолвил юноша с таким наивным ужасом в лице и в голосе, что все мои сомнения относительно его ребяческой наивности разом исчезли.
Да, действительно, это красивый юноша, или, вернее, мальчик, был настоящий ребенок по уму; его ум, как и тело, был живой, деятельный, восприимчивый и впечатлительный, но, по-видимому, он остановился на младенческой стадии своего развития, остановился, так сказать, на полпути.
И с этого момента я стал смотреть на него с известным чувством жалости и сочувствия и стал слушать его болтовню сначала снисходительно, а затем даже не без удовольствия, несмотря на всю несвязность этого детского лепета.
Около четырех часов пополудни мы перевалили через вершину горного хребта, расстались с западным его склоном, освещенным ярким солнцем, и стали спускаться по другому скату хребта, часто следуя по самому краю страшных обрывов и оврагов и медленно подвигаясь вперед под темной сенью густых лесов. Со всех сторон слышался шум падения вод, не образующих одного общего громадного потока, как там, в ущелье, где так неистово ревела и клокотала река, но отдельными быстрыми ручейками, говорливыми и веселыми, падающими со скалы на скалу и торопливо сбегающими с музыкальным журчанием из долинки в долинку. Здесь настроение моего возницы разом изменилось: он заметно повеселел и даже запел громким фальцетом, с полным отсутствием всякого понятия о музыке, поминутно фальшивя и детонируя, сбиваясь с мотива и даже с гаммы, просто как Господь Бог на душу положит. И вместе с тем это странное пение выходило и мелодично, и приятно и производило странное своеобразное впечатление своей естественностью и приятностью, подобно тому, как это бывает с пением птиц. По мере того, как начинало темнеть, я все больше и больше поддавался очарованию этого безыскусного пения, прислушиваясь к нему и ожидая наконец услышать какой-нибудь определенный ясный мотив, но, увы, ожидания мои не оправдались, и когда я спросил его, что он такое поет, он воскликнул: «О, я просто пою!» Особенно меня очаровывала его манера постоянно выкрикивать одну и ту же ноту через регулярный маленький промежуток времени и, заметьте, что это выходило вовсе не так монотонно, как бы этого можно было ожидать, и уж во всяком случае, отнюдь не неприятно; напротив, эта нота как бы дышала удивительным довольством всем окружающим и своей судьбой и всей жизнью вообще, тем довольством, каким мы в своем воображении наделяем деревья, когда на них не шелохнется листва, или же спокойно дремлющую гладь сонного пруда.
Было уже совершенно темно, когда мы наконец выехали на небольшое плато, а вскоре после того подъехали к черневшей среди мрака громаде, возвышавшейся перед нами, как черная глыба утеса, в которой я угадал «ресиденсию». Здесь мой возница слез с тележки, принялся аукать и свистать весьма продолжительное время, и все безрезультатно. Но вот наконец старый, дряхлый крестьянин услышал его и, вынырнув откуда-то из мрака, подошел к нам со свечой в руке. При свете этой свечи я мог смутно различить высокий сводчатый портал в мавританском вкусе. Ворота под порталом были тяжелые, железные, кованые; в одном из створов была проделана калитка, которую отворил Филипп.
Старик крестьянин отвел тележку с мулом куда-то в надворную постройку, лежащую, по-видимому, совсем в стороне, а мы с Филиппом вошли в калитку, которую сейчас же заперли за нами. При свете свечи мы прошли по большому вымощенному плитками двору и вверх по широкой каменной лестнице, потом по открытой галерее и снова вверх по другой лестнице и наконец остановились у дверей большой и красивой комнаты, почти совершенно пустой. Эта комната, которая, очевидно, предназначалась мне, имела три громадных окна с откосами и подоконниками из какого-то драгоценного полированного дерева; на полу вместо ковра лежало много звериных шкур; яркий огонь пылал в камине и распространял кругом веселый мигающий свет. К самому огню был придвинут стол, и на нем накрыт ужин, а в дальнем конце, то есть в глубине комнаты, стояла широкая старинная кровать, приготовленная на ночь. Я был весьма доволен всеми этими приготовлениями и высказал свое удовольствие Филиппу, а он, со свойственной ему наивностью и простодушием, замеченным мною уже и раньше в нем, сейчас же принялся горячо вторить моим похвалам.
— Прекрасная комната! — восклицал он. — Превосходная комната! А огонь в камине! Хороший огонь, он так приятно согревает вас, так приятно, что косточки ваши млеют от удовольствия! А постель-то?.. Чудесная, постель!..
И он поднес к ней свечу так близко, чтобы я мог все рассмотреть.
— Видите, какие тонкие простыни, — продолжал он, — какие нежные, гладкие-гладкие!
И он проводил по ним рукой, раз и другой с видимым наслаждением; затем положил голову на подушку и стал тереться щекой о тонкие полотняные наволочки с такой сладострастной негой, что мне стало положительно неловко и даже как-то противно смотреть на это.
Я взял свечу у него из рук, опасаясь, что он как-нибудь подожжет постель, и направился к столу, на котором был приготовлен ужин. Увидев здесь бутылочку вина, я налил стаканчик к позвал его, желая предложить ему выпить со мной. Услыхав мой зов, он сразу вскочил на ноги и подбежал ко мне, видимо, в надежде получить какой-нибудь лакомый кусок, как это бывает с детьми; но когда он увидел вино в стакане, он заметно содрогнулся.
— Ах, нет! — сказал он. — Нет, только не это! Это для вас. Я его ненавижу!
— Ну, что же, в таком случае, сеньор, я выпью его за ваше здоровье и за благоденствие вашего дома и всей вашей семьи, — промолвил я. — Да, кстати, — добавил я, осушив свой стакан, — могу я надеяться иметь завтра честь засвидетельствовать, сеньор, вашей матушке лично мое почтение?
Но при этих, как мне казалось, самых обычных в таких случаях словах, все, что было детского, добродушного и наивного в лице Филиппа, разом исчезло и заменилось выражением скрытности и лукавства. Одновременно с этим он попятился от меня к двери, как будто я был какой-нибудь хищный зверь, готовый наброситься на него, или какой-нибудь опасный бандит с оружием в руках. Когда он таким образом добрался до дверей, он остановился, и, бросив на меня недобрый взгляд, причем зрачки его глаз сузились, как у дикой кошки в момент коварного прыжка, он коротко и отрывисто, с несвойственной ему резкостью проговорил: «Нет!» И в тот же момент неслышно скрылся за дверью, оставив меня одного в комнате, затем я услышал его шаги, спускавшиеся с лестницы и замолкнувшие где-то внизу. Шаги легкие, благозвучные, точно капли летнего дождя. После того весь дом словно замер и погрузился в полнейшее безмолвие и тишину.
Поужинав, я оттащил столик от камина поближе к кровати и стал готовиться отойти ко сну. Но свет свечи упал теперь на стену над камином, и я остановился пораженный при виде портрета, висевшего на той стене, и которого я раньше не заметил. На этом портрете была изображена еще молодая женщина; судя по ее костюму, прическе и приятному, ласкающему глаз однотонному сочетанию мягкой гаммы красок на холсте, можно было сказать с уверенностью, что этой женщины давно уже не было в живых. Но, глядя на эту живую позу, на выражение глаз и улыбки и всего этого прелестного лица, вам невольно начинало казаться, что вы видите перед собой живую женщину, пленительный образ которой отражается перед вами в зеркале! Вся ее фигура, стройная, сильная и прекрасная, отличалась какой-то удивительной пропорциональностью; красноватые косы улеглись точно тяжелые змеи на ее красивой головке, образуя над ней как бы царскую корону и красиво оттеняя ее лилейное, гордое чело. Глаза ее, золотисто-карие, приковывали к себе мой взгляд. Я не мог оторваться от них, и вместе с тем это прекрасное лицо с изящным правильным овалом, лицо столь безупречной красоты было искажено жестокой, коварной и чувственной усмешкой. Что-то совершенно неуловимое в этом лице и в фигуре, как отзвук какого-то отдаленного эха, напоминало и лицо, и фигуру моего недавнего спутника Филиппа. Некоторое время я стоял неприятно пораженный и вместе с тем как бы прикованный к месту этим странным сходством, которому я не мог надивиться. Как видно, фамильный запас чувственности и красоты форм, некогда предназначавшийся для таких знатных дам, как та, что теперь смотрит на меня с портрета, в настоящее время расходовался на предметы домашнего обихода вместо тех высокохудожественных произведений искусства, для каких они первоначально предназначались. Теперь этот драгоценный материал облекался вместо шелка и бархата, драгоценных кружев и самоцветных камней в грубую куртку из самодельного крестьянского сукна, садился на облучок деревенской тележки и погонял ленивого мула, когда тот вез незваного гостя в этот знатный дом, — да и не гостя, а платного жильца.
Но, может быть, живое звено и теперь еще связывало между собой эти два столь различных существа. Может быть, остаток изнеженности и прихотливости прекрасного тела этой красавицы, знавшего лишь прикосновение самых мягчайших и нежнейших тканей, самых дорогих шелков и парчи, заставлял теперь болезненно вздрагивать бедного Филиппа при грубом прикосновении к его смуглому телу жесткого ворса деревенской сермяги.