Читаем без скачивания Клоун Шалимар - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бунньи в первый раз встретилась взглядом с Максимилианом Офалсом, когда кланялась публике после выступления. Он смотрел на нее так, словно хотел заглянуть ей в самую душу. В этот момент она поняла, что нашла то, к чему стремилась столько времени. «Я поклялась, что не упущу свой шанс, — сказала она себе, — и вот он передо мной — отбивает себе ладоши, как последний дурачок».
Макс
В городе Страсбурге с его прелестными кварталами старинных домов и прекрасными садами, вблизи прелестного парка Контаде и рядом со старой синагогой, на улице, носящей теперь имя главного раввина Рене Хиршлера, в самом сердце прелестного района, населенного прелестными, во всех отношениях достойнейшими людьми, стоял солидный и, безусловно, прелестный особняк, скорее маленький дворец в стиле «бель эпок», где в просвещенном семействе евреев-ашкенази родился и возрос посол Максимилиан Офалс — человек, наделенный, по выражению одного из газетчиков, «очарованием опасного, возможно даже смертоносного, свойства». Сам Макс согласился с этой довольно желчной характеристикой. Он любил повторять, что быть страсбуржцем — значит на собственном горьком опыте познать обманчивую природу обаяния.
Когда спустя два года после убийства Кеннеди Макс Офалс был назначен Линдоном Джонсоном на должность посла в Индии, он высказался даже более пространно (это было в Дели, в Раштрапати-Бхаване — государственной резиденции, во время банкета, данного в его честь тогдашним президентом, философом Сарвапалли Радхакришнаном, вскоре после официального представления Офалса в качестве посла). Он выразил надежду, что именно его эльзасское происхождение поможет ему более глубоко постичь Индию. Ведь, подобно Индии, тот край, где он был рожден, тоже многажды подвергался разного рода переделам вследствие изменения границ, переворотов, недоразумений, наступлений и отступлений и переходов из одних рук в другие. Сначала — господство римлян, затем алеманнов, затем нашествие гуннов, снова алеманны и наконец франки. Еще до того как христианское летоисчисление стало выражаться четырехзначным числом, Страсбург успел побывать в составе Лотарингии и Германии, после чего был уничтожен отрядами венгров и восстановлен саксонцами. Реформация и революция бушевали в крови его граждан, реакционеры и контрреволюционеры не раз и не два заливали ею улицы его родного города. После ослабления Германской империи в результате Тридцатилетней войны настал черед Франции. Офранцуживанию Эльзаса, начало которому положил Людовик XIV, пришел конец зимой 1870 года, когда прекрасный город Страсбург был осажден, заморен голодом и сожжен пруссаками. Последовал период онемечивания, но он продлился всего сорок лет. Дальше пришли Гитлер с гауляйтером Робертом Вагнером, и История перестала существовать в качестве заплесневелой теории, приобретя характер животрепещущий и дурно пахнущий. В историю города Страсбурга в целом, как и в историю семейства Макса в частности, вошли названия незнакомых, прежде неизвестных мест — Шримек, Стратгор — концентрационных лагерей, лагерей смерти.
— Мы знаем, что такое быть частью древней цивилизации. И мы испили горькую чашу зверств и кровопролитий. И мы потеряли великих вождей, матерей и детей своих. — Переполнившие посла чувства на мгновение лишили его способности говорить. Макс опустил голову, президент Радхакришнан сочувственно коснулся его руки своею, и всех до одного охватило волнение. — Утрата мечты одним человеком, — справившись с собой, продолжал Макс, — утрата человеком родного очага, попрание прав одного лишь человека, убийство всего одной женщины есть утрата всех наших свобод, всех родных очагов и всех наших надежд. Любая трагедия индивидуальна, но вместе с тем это и трагедия всего человечества. Унижение одного из нас есть унижение для нас всех.
В тот момент почти никто не дал себе труда вслушаться в его изобилующую общими местами речь. Запомнилось другое — внезапный сбой в этой речи.
Те несколько секунд не предусмотренного никаким протоколом чисто человеческого контакта снискали Максу репутацию искреннего друга Индии. Многонациональная страна приняла его с распростертыми объятиями, приняла даже более сердечно, чем его вызывавшего восхищение предшественника. С этого момента популярность Макса росла стремительно, а когда вскоре обнаружилось, что он во многом предпочитает индийский стиль жизни европейскому, то отношение к нему стало еще более теплым. Именно поэтому скандал — когда он разразился — вызвал такое ожесточение. Вся страна была не просто разочарована, она ощущала себя одураченной, обманутой в лучших чувствах. Индия напустилась на этого блестящего посла-совратителя, как обманутая любовница, и постаралась стереть его в блестящий мелкий порошок. После его отставки даже на его преемника Честера Боулза, в течение многих лет стремившегося склонить Америку сменить свою позицию с пропакистанской на проиндийскую, в Индии продолжали смотреть косо.
Подобно многим его соотечественникам, Макса Офалса взрастили в недоверии к соблазнам города Парижа. Его родителям — Ане Офалс и Максу-старшему — принадлежала квартира на Рю Дюбуа, но они бывали в Париже лишь изредка, если требовали дела, воспринимали эти путешествия «на запад» как неприятную необходимость и всякий раз возвращались домой с неодобрительно-брезгливым выражением на лицах. После блестяще завершенного курса по экономике и международным отношениям в Страсбургском университете Макс-младший и сам провел несколько лет в Париже и почти поддался его очарованию. Там он добавил к своим достижениям еще и юриспруденцию, приобрел репутацию франта и грозы женского пола, пристрастился к боксу, обзавелся тростью и обнаружил в себе удивительный для живописца-любителя дар по части техники живописи. Он с таким блеском и тонкостью воспроизводил Дали и Магритта, что обманул даже арт-дилера Леви, который после длинной пьяной ночи в кафе «Куполь» забрел на квартиру к Максу.
— Зачем тебе тратить время на изучение финансов и законов? — взвизгнул он, когда Макс объяснил ему происхождение полотен. — Ты должен посвятить себя подделке картин!
Леви был поклонником Фриды Кало и устраивал выставки магического реалиста Челищева, а в те дни пребывал в состоянии перманентного раздражения, поскольку его проект возведения в центре Нью-йоркской всемирной выставки-ярмарки сюрреалистического павильона в форме гигантского глаза совсем недавно был отклонен.
— Это не подделки, — ответил Макс, — потому что оригиналов не существует.
Леви умолк и стал изучать картины более внимательно.
— Единственный их недостаток — отсутствие подписей. В один из ближайших дней я приведу сюда самих художников, они подпишут — и порядок.
Макс Офалс был польщен, но знал, что мир искусства не для него. В этом он оказался прав; что же касалось принадлежности к миру фабрикаций, то тут он ошибся. На определенном отрезке жизненного пути История — его подлинное призвание и поле деятельности — предпочтет всем прочим его талантам именно дар фабриковать подделки.
И сам Париж был не для него. Вскоре после визита Леви Макс, ко всеобщему изумлению, отклонил предложение о партнерстве в одной из самых престижных юридических контор Парижа и заявил, что возвращается домой и станет помогать отцу вести дела. Его парижские друзья вынуждены были (в данном вопросе) согласиться с мнением завистников, что его отказ столь же возмутителен, как и предложение работодателей. Во-первых, он слишком молод для такого ответственного поста, а во-вторых, явно недостаточно умен и, что еще много хуже, провинциален и потому этим предложением пренебрег. Он действительно вернулся в Страсбург и делил свое время между университетом, где в должности профессора преподавал курс экономики (на ректора университета, великого астронома Андре Луи Данжона, Макс произвел, по собственному признанию самого Данжона, потрясающее впечатление, он назвал Макса представителем homo sapiens нового, следующего поколения), и типографией, помогая в делах страдавшему астмой отцу. Не прошло и года, как разразившаяся в Европе катастрофа привела к гибели целой мировой эпохи.
С той поры минул не один десяток лет, а Париж продолжал жить в американизированной памяти посла в виде серии мелькающих кадров. Париж присутствовал в том, как Макс держал сигарету, в медленной, тонкой струйке дыма, отражаемой зеркалом в позолоченной оправе. Париж остался в привычке постукивать по столику, когда ему хотелось подчеркнуть собственную позицию в споре, касающемся политики или философии. Рюмка коньяка и вчерашняя булочка с кофе — это тоже был Париж. Этот невинно-порочный город был проституткой, был жиголо, изысканной неверностью в полуденные часы, когда виновному так несложно убедить себя, что ничего плохого не случилось. Он был чересчур красив и выставлял свою красоту напоказ, словно напрашивался, чтобы его лицо обезобразили. Он представлял собою точно дозированный коктейль из нежности и насилия, любви и боли, где того и другого содержалось поровну.