Читаем без скачивания Жан-Кристоф. Том II - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Круг сторонников Гаслера состоял главным образом из декадентствующих литераторов, художников и критиков, и надо отдать им справедливость: они храбро сражались с реакцией и ее орудием — ханжеством и официальной моралью, этим исконным бичом Северной Германии. Но, борясь за свою независимость, они бессознательно ударялись в смешную крайность, ибо многие из них хотя и обладали довольно ярким талантом, но не блистали умом и совершенно были лишены вкуса. Они уже не могли жить вне той атмосферы искусственности и фальши, которой сами окружили себя, и, как всякая секта, давно утратили чувство реальности. Они создавали законы для самих себя и для нескольких сотен дураков, которые читали их журналы и, разинув рот, слушали и принимали на веру все, что угодно было изречь оракулам. Лесть, которой они окружали Гаслера, оказалась для него пагубной: он утратил необходимую для художника взыскательность. Он не находил нужным продумывать музыкальные идеи, приходившие ему в голову, и, признавая, что написанное им ниже его таланта, говорил, что это все же выше творений прочих композиторов. К несчастью, его мнения в большинстве случаев были справедливы, но от этого они не становились полезнее для самого автора и не способствовали рождению шедевров. Гаслер в глубине души относился с полнейшим презрением ко всем — и к друзьям и к недругам; и это горькое, глумливое презрение он простирал и на себя самого и на всю жизнь. Отрешившись от своей прежней веры в благородные и наивные идеалы, он тем охотнее погрязал в нынешнем своем насмешливом скептицизме. Не сумев отстоять юношеские мечтания от разрушительного действия времени, он не обладал и достаточной дозой лицемерия, чтобы выдавать неверие за веру; оставалось одно: вышучивать свое прошлое. Беспечный и мечтательный, как многие уроженцы германского юга, он плохо переносил слишком большую удачу или неудачу, жару или холод и нуждался для сохранения равновесия в умеренной температуре. Он незаметно отдался пассивному наслаждению жизнью: любил вкусную еду, крепкие напитки, любил побездельничать, лениво помечтать неизвестно о чем. Это сказывалось на его творчестве, но он был чересчур одарен, и искры таланта все еще сверкали в его наспех сделанной, рассчитанной на модные вкусы музыке. Он лучше, чем кто-либо, сознавал всю глубину своего падения. Вернее, он один только и сознавал это, но тут же гнал от себя докучливые, впрочем, мимолетные, мысли. Но когда эти мысли к нему приходили, он становился нелюдимым, хандрил, возился с собой, пекся о своем здоровье и отворачивался от всего, что некогда рождало в нем восторг или ненависть.
Вот у этого-то человека и решил искать опоры Жан-Кристоф. В город, где жил тот, кто олицетворял в его глазах дух независимости в искусстве, он приехал холодным, ненастным утром, но он был полон самых радужных надежд. Он ожидал, что услышит дружеские наставления, которые вдохнут в него силы для продолжения неблагодарной и необходимой всякому истинному художнику битвы — битвы с окружающим миром, а продолжать ее нужно до последнего вздоха, не складывая оружия ни на один день, ибо, как сказал Шиллер, «есть только одна форма отношений с публикой, в которой никогда не раскаиваешься, — это война с ней».
Кристофу так не терпелось увидеться с Гаслером, что он оставил вещи в первой привокзальной гостинице и устремился в театр, чтобы получить адрес композитора. Гаслер жил вдали от центра, в одном из предместий. Кристоф сел в трамвай, уплетая за обе щеки хлебец. Сердце его стучало: он приближался к цели.
Квартал, где жил Гаслер, был застроен домами того нового, причудливого архитектурного стиля, в котором отразилось академическое варварство молодой Германии, старавшейся в поте лица своего быть гениальной. Среди обыкновенного города с прямыми, безликими улицами неожиданно поднимались какие-то египетские усыпальницы, норвежские шале, монастыри, крепости, павильоны всемирной выставки или пузатые, приземистые, похожие на безногих уродов дома, с мертвенными фасадами, с единственным огромным глазом, с тюремными решетками, с тяжелыми, как в подводной лодке, дверьми, с железными обручами, с таинственными золочеными надписями на перекладинах решетчатых окон, с изрыгающими пламя драконами над входной дверью, с плитами из синей майолики, вделанными в самых неожиданных местах, с пестрой мозаикой, изображающей Адама и Еву, с крышами из разноцветной черепицы; особняки под феодальные замки с зубчатыми карнизами, с уродливыми животными на крыше, вовсе без окон с одной стороны и с множеством квадратных или прямоугольных дыр, зияющих, как отверстые раны, — с другой; высокие голые стены, из которых вдруг выпирал поддерживаемый кариатидами нибелунговского типа массивный балкон с одним окном; сквозь его каменные перила высовывались две заостренные головы бородатых и косматых старцев: беклиновских людей-рыб. На фронтоне одной из таких тюрем — низкого одноэтажного здания, напоминавшего жилище фараона, с двумя голыми гигантами у дверей, — архитектор начертал:
Seine Welt zeige der Kunstier,Die niemals war, noch jemals sein wird![20]
Кристоф, поглощенный единственной мыслью о Гаслере, смотрел на все это, как ошалелый, даже не пытаясь понять. Он нашел дом, который искал, один из самых простых, в стиле Каролингов. Внутри пестрая и банальная роскошь; на лестнице — духота от перегретого калорифера. Кристоф отказался от тесного лифта, чтобы выгадать время и подготовиться к свиданию; замедлив шаг, он поднялся на пятый этаж, — ноги у него подкашивались, сердце тревожно билось. За короткие минуты подъема Кристоф вспомнил — казалось, это было только вчера — свиданье с Гаслером, свои ребяческие восторги, дедушку.
Было уже около одиннадцати, когда Кристоф позвонил в квартиру Гаслера. Ему открыла бойкая горничная с повадками serva padrona[21]. Она смерила посетителя дерзким взглядом и сразу выпалила, что «барин не принимает, потому что барин устал». Но наивное разочарование, отразившееся на лице Кристофа, рассмешило ее; бесцеремонно осмотрев гостя, она вдруг сменила гнев на милость, повела Кристофа в кабинет Гаслера и сказала, что уж так и быть, она все устроит и барин примет его. Стрельнув в Кристофа глазами, она закрыла дверь.
По стенам было развешано несколько импрессионистских картин и гравюр игривого содержания работы французских художников XVIII века. Гаслер мнил себя тонким ценителем искусств, он одинаково восхищался Мане и Ватто, как то полагалось в его кружке. В том же смешанном стиле была и мебель: вокруг прекрасного письменного стола в стиле Людовика XV стояли архисовременные кресла и восточный диван с целой горой пестрых подушек; в двери были вделаны зеркала; этажерки и камин, на котором возвышался бюст Гаслера, заставлены японскими безделушками. На столике красовалась чаша, едва вмещавшая кипу фотографий с шуточными или восторженными надписями: тут были и певцы, и поклонницы, и друзья. На письменном столе царил неописуемый беспорядок; рояль был открыт, на этажерках лежал слой пыли; по всем углам валялись недокуренные сигары.
В смежной комнате послышался чей-то капризный, брюзгливый голос и вслед за тем развязная скороговорка горничной. Очевидно, Гаслер не горел желанием выйти к гостю. Но девица поклялась себе, что заставит хозяина выйти, и бойко, фамильярно возражала ему. Ее пронзительный голос доносился сквозь стену. Кристофа покоробили некоторые ее замечания, но Гаслера они ничуть не тронули. Напротив, казалось, эти дерзости его потешают; не переставая брюзжать, Гаслер в то же время не без удовольствия подтрунивал над девушкой и поддразнивал ее. Наконец стукнула дверь, и послышались шаркающие шаги Гаслера, который на ходу все еще ворчал и зубоскалил.
Гаслер вошел. Сердце Кристофа упало. Он узнал его. Уж лучше бы не узнал! Это был Гаслер и не Гаслер. Тот же большой, не тронутый морщинами лоб, то же лицо, без единой складки, как у ребенка; но он оплешивел, обрюзг, пожелтел, у него был заспанный вид, нижняя губа немного отвисла, капризная складка в углу рта выражала скуку. Он сутулился, руки засунул в карманы неопрятной куртки и звонко шлепал ночными туфлями; сорочка на нем пузырилась, вылезая из неаккуратно застегнутых брюк. Гаслер взглянул на Кристофа сонным взглядом, который не оживился и тогда, когда молодой человек пробормотал свою фамилию. Он безмолвно, как автомат, поклонился, движением головы указал Кристофу на кресло и со вздохом рухнул на диван, подоткнув себе под спину подушки. Кристоф повторил:
— Я уже имел честь… Вы были так добры… Я — Кристоф Крафт…
Гаслер зарылся в подушки, скрестил длинные ноги и, сцепив на правом колене худые руки, подтянул его к подбородку.
— Не помню, — бросил он.
Кристоф, у которого, как тисками, сжимало горло, старался воскресить в памяти Гаслера их встречу. Говорить об этих сокровенных воспоминаниях он затруднился бы в любой обстановке, но здесь это было просто пыткой: он сбивался, не находил слов, говорил глупости, от которых сам краснел. Гаслер не пришел ему на помощь; он слушал его лепет, глядя на него мутным, безразличным взглядом. Когда Кристоф кончил, Гаслер некоторое время продолжал молча покачивать ногой, как бы ожидая продолжения. Затем сказал: