Читаем без скачивания Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привет, доктор Прюн, — сказал Титус. — Мы просто думали поиграть в шарики.
— В шарики! А? Вот, клянусь всей и всяческой ученостью, весьма высококачественное изобретение, да благословит Господь мою душу сферическую! — воскликнул врач. — Однако, если ваш соучастник это не сам Профессор Кличбор, наш Школоначальник, тогда глаза мои ведут себя чрезвычайно удивительным образом.
— Мой дорогой доктор, — произнес Кличбор, вцепляясь чуть ниже плеч руками в мантию, рваный лоскут которой влачился по полу, как спущенный парус, — это и вправду я. Мой ученик, юный граф, дурно себя повел, и я счел своим непременным долгом, воздействовать на него, in loco parentis, прибегнув к той мудрости, какой я располагаю. Дабы помочь ему, если смогу, ибо, как знать, и у стариков может отыскаться какой-никакой опыт; и вернуть его на стезю исполненной мудрости жизни — ибо, как знать, даже у стариков может…
— А вот не нравится мне «стезя исполненной мудрости жизни», Кличбор: гадковатая для школоначальника фраза, если вы простите мне столь чертовски наглое замечание, — сказал Прюнскваллор. — Впрочем, я понял, что вы хотели сказать. Клянусь всем, что отдает проницательностью, скорее всего, понял. Но что за место для содержания ребенка! Ну-ка, дайте на вас посмотреть, Титус. Как вы себя чувствуете, мой бентамский петушок?
— Спасибо, сударь, хорошо, — сказал Титус. — Завтра я буду свободен.
— О Боже, это разбивает мне сердце, — воскликнул Прюнскваллор. — «Завтра я буду свободен», это же надо! Подойдите ко мне, мой мальчик.
У Доктора перехватило горло. Завтра я буду свободен, думал он, завтра я буду свободен! Вот только наступит ли завтра, в которое будет свободным это дитя?
— Итак, ваш школоначальник навестил вас и вознамерился поиграть с вами в шарики, — сказал он. — А известно ли вам, что это великая честь? Вы поблагодарили его за то, что он вас посетил?
— Еще нет, сударь, — ответил Титус.
— Ну так надо бы поблагодарить, знаете ли, пока он не ушел.
— Он хороший мальчик, — сказал Кличбор. — Очень хороший. — И, помолчав, добавил, словно возвращаясь на твердую, требующую строгости почву: —…хоть и весьма озорной.
— Но я отвлекаю вас от игры — отвлекаю, клянусь всяческой неосмотрительностью! — вскричал Доктор, прихлопнув Титуса по затылку.
— Может, и вы с нами, доктор Прюн? — спросил Титус. — Тогда мы сможем сыграть в «треуголку».
— А как в нее играют, в «треуголку»? — заинтересованно спросил Прюнскваллор, поддернул элегантные брюки и присел на корточки, обратив к взлохмаченному мальчику смышленое розовое лицо. — Вы-то умеете, друг мой? — осведомился он у Кличбора.
— Еще бы, еще бы, — ответил Кличбор и лицо его посветлело. — Чрезвычайно возвышенная игра.
И он опять опустился на пол.
— Кстати, — Доктор живо повернулся к Профессору, — вы ведь будете на нашем приеме, не правда ли? Вы, сударь, как вам известно, главный наш гость.
Кличбор, скрипя и потрескивая фибрами и сочленениями, снова воздвигся на ноги, с миг простоял величаво и рискованно выпрямившись, и поклонился сидящему на корточках Доктору, отчего клок белых волос пал на его светло-голубые глаза.
— Сударь, — сказал он. — Я буду, сударь, и подчиненные мои со мною. Вы оказали нам великую честь.
После чего он с неожиданным проворством снова пал на колени.
Весь следующий час старый тюремный сторож, приникнув к удобной, величиною с чайную ложку замочной скважине внутренней двери, с изумлением наблюдал, как три фигуры ползают туда-сюда по полу тюремного форта, слушал высокие, переходившие в вопли гиены трели доктора Прюнскваллора, слушал глубокий, дрожащий голос Профессора, взревывавший, точно у старой, счастливой гончей, когда тот забывался, и отражаемые стенами камеры пронзительные вскрики ребенка, раскалывающиеся, как стекло, о каменный пол, когда шарики ударялись один о другой и, кружась на лету, со стуком рушились в положенные квадраты или разлетались по тюремному полу, словно падучие звезды.
Глава двадцать вторая
Не было во всем Горменгасте звука, способного так оледенить сердце, как стук маленького засаленного костылька, с помощью которого Баркентин приводил в движение свое карликовое тельце.
Резкие, скорые удары этого словно бы железного обрубка по вогнутым камням походили на удары хлыста, на брань, на пощечины милосердию.
Не было в Замке человека, хотя бы раз да не слышавшего, как набирает мощь бряцание зловещего рычага, коим Распорядитель Ритуала проталкивал свое тело вперед, пока иссохшая нога его и костыль одолевали извилистые каменные коридоры со скоростью, в которую невозможно было поверить.
Немного было и таких, кто, заслышав цоканье костыля о далекие плиты, не отворачивал в сторону, чтобы уклониться от маленького, полного тлеющей ярости олицетворения закона, которое в багровых лохмотьях топало сернистым путем своим по середине коридора, никому не уступая дороги.
Наличествовало в этом самом Баркентине нечто от осы и нечто от исхудалой хищной птицы. Нечто от вывихнутого ветрами тернового дерева, а в ноздреватом лице его — нечто от гнома. Из глаз, жутковато слезящихся, сочилась сквозь пелену влаги злоба. Они, эти глаза, казались переполненными — похожими на старые, растрескавшиеся, пожелтевшие блюдца, в которые налили столько топазового чая, что тот вздувается посередке.
При всей нескончаемости, взаимосплетенности и бесчисленности залов и коридоров замка, даже в отдаленнейших из них, в темных оплотах, где, бесконечно далекое от главных артерий, промозглое, распадающееся в прах безмолвие нарушалось лишь редким падением обломка сгнившей древесины да уханьем филина — даже в этих местах забредшего туда человека тревожил, нагоняя страх, вездесущий перестук — и даже будь он чуть слышен, слаб, как щелчок ногтя по ногтю, звук этот, при всей его слабости, внушал ужас. Казалось, от него невозможно укрыться. Ибо костыль, древний, измызганный и крепкий, как железо, и был самим человеком. Доброй крови, доброй красной крови в Баркентине было не больше, чем в его страшной подпорке. Костыль вырастал из старца, как недужная, лишенная нервов конечность — добавочная конечность. Удары его о камень или гулкие доски пола говорили о злобе больше, чем любые слова — и на любом языке.
Фанатическая преданность Дому Гроанов давным-давно заменила в Баркентине интерес к живым людям или заботу о них — о самих представителях Рода. Графиня, Фуксия и Титус были для старика лишь звеньями кроваво-красной суверенной цепи — не более. Значение же имела цепь, а не звенья. Не живой кусочек металла, но громадная груда железа, покрытого патиной священной пыли. Баркентином владела Идея, а не телесные ее воплощения. Он жил в жарком море взыскательности, вожделения верности.
В это утро Баркентин встал, как и всегда, на заре. Сквозь окно своей зачумленной комнаты он вгляделся по-над темными низинами в Гору Горменгаст — не оттого что она светилась в янтарной дымке и казалась сквозистой, но чтобы понять, какого дня следует ждать. Погода могла, в определенной мере, изменить ритуал предстоящих часов. Отменить церемонию по причине неблагоприятной погоды было, разумеется, невозможно, однако существовали священные, имеющие не меньшую силу Альтернативы, предписанные в давние столетия наставниками в вере. Если, к примеру, в полдень не разразится гроза, если струи дождя не исчертят, не вспенят воду во рву, то церемония, к коей надлежит изготовить Титуса, сведется к тому, что он будет стоять в сплетенном из травы ожерелье на поросшем плевелами берегу рва прямо над отражением некоей башни и так метнет золотую монету, чтобы она, скользнув по поверхности и подлетев, в один скачок перемахнула отражение этой башни и ушла в водный образ распахнутого окна, в коем стоит, отражаясь в воде, его мать. И Титусу, и зрителям полагалось безмолвствовать и не шевелиться, пока во рву не уляжется содрогание последней искристой ряби, и голова Графини не перестанет дрожать в пустой тьме пещеровидного окна и не замрет во рву, — а вместе с нею и подобные иверням цветного стекла водоплавающие птицы на ее плечах, и все, что окружает ее в бездонных, набитых башнями глубинах.
Все это требовало безветренного дня и стеклянистой поверхности рва, а на случай дня ветреного в Фолиантах Ритуала приводился иной, равно почтенный способ украсить полдень во славу Дома и описание действий участников церемонии.
Итак, у Баркентина имелась привычка распахивать окно на заре и вглядываться над кровлями и болотами туда, где расплывчатые или резкие, как острие ножа, очертания Горы указывали характер предстоящего дня.
Опершись, стало быть, о костыль в холодном свете нового дня, Баркентин яростно скреб когтистой рукой ребра, живот, подмышки — то, другое, все.