Читаем без скачивания Учитель. Том 1. Роман перемен - Платон Беседин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оттого и близкие, знакомые, друзья, родственники воспринимали меня как ребенка. Что он может сказать толкового? Тем более, когда говорят взрослые. Я вырос в регламентированной системе отношений, где младшие молчат в тряпочку, когда беседуют старшие. И неважно, что младшие давно уже выросли, заработав взрослые проблемы, которыми бы они хотели поделиться, дабы отыскать правильное решение, но им не давали ни малейшего шанса выговориться.
В семье слушали только брата. Внимали ему. Виктор был вторым, после Ольги Филаретовны, авторитетом. Слово его воспринималось как удар волевого, рассудительного мужчины кулаком по столу.
От такого почитания брата я раздражался, выходил из себя, и это, действительно, был выход, в прямом смысле слова, потому что я наблюдал за собой со стороны, кричащим, обиженным, раскрасневшимся. Обида моя была тем сильнее от того, что брат повторял вещи, которые я говорил ранее. И я принимался объяснять, что это мои, а не его слова, но меня игнорировали или просили замолчать.
Нет, тетя Зина, я не хочу слушать брата! Вряд ли он скажет интересные, полезные вещи! Пусть эгоизм, пусть капризность – повесьте нужный ярлык, у вас это хорошо получается, – но «говорящий не знает, знающий не говорит…»
Резко встаю из-за стола. Так резко, что задеваю скатерть. Тарелка с картофельными варениками падает на бетон. Звон, и белые осколки впиваются в пышные вареничные бока.
Я вздрагиваю, поджимаюсь. Сейчас все уставятся, подумают: ай, какой недотепа! Но реакции нет. Гости за столом продолжают либо переговариваться, либо слушать брата.
И хочется бить, крушить тарелки с салатами, хлебом, нарезками, кастрюли с пюре и курицей, сотейники с варениками и пельменями, чашки, бокалы, рюмки с вином, чаем, водкой – крушить, бить, уничтожать! Чтобы привлечь внимание. Как Герострат, поджигающий храм Артемиды. Вот же я! Ау, суки! Но… даже, если я разнесу здесь все, никто не заметит.
Потому выйти через дом – во внешний двор. И на улицу, через синюю с пятнами ржавчины калитку. Трасса – вот она. По ней машины – бух-бух выхлопными газами. Может, наглотаться да умереть? Тогда вспомнят, мол, был такой. Поплачут. А кто-нибудь – бывают же чудеса – скажет: «Эх, какого мы человека потеряли…»
Господи, о чем я? Нелепо, смешно! Неспособный даже вымолвить слова, заставить слушать себя, привлечь внимание – какое тут самоубийство? Это ведь либо безумие, либо смелость. У меня нет ни того, ни другого. Я всего лишь мальчик, состарившийся раньше, чем успел повзрослеть. Мой выбор – это мой голос, что еще остается мне? Но выбирать, похоже, я не способен, оттого всем и кажется, что молчу, хотя только и делаю, что кричу.
Бегу вдоль трассы. Мимо канавы с извечной зловонной жижей. Мимо бетонного забора Айдера. Мимо трех татар, пристающих к незнакомке. Не обращают на меня внимания. И хорошо.
Значит, быстрее попаду домой. Расстелю постель, зароюсь под одеяло. Включу телевизор, канал СТС. И буду смотреть, как сначала Геркулес, а после Зена спасают древний мир от коварной нечисти. Для этого их и создали, а меня, видимо, для чего-то другого. Для чего? Вся жизнь впереди. Есть шанс разобраться.
Когда Зена в очередной раз уделывает Ареса, похожего на испанского порноактера, от Шкариных возвращается мама. Шебуршит у печки. Пуская ненавистный корвалольный запах, подходит ко мне.
«Брат вернулся из армии, а ты выделываешься. Разве я тебя так воспитывала?» – «Уйди, не надо, не хочу слушать!» – «Но брат…» – «Что брат? Сколько можно о брате? Не хочу слышать! Не хочу! Не хочу!» – «Да что с тобой, сынок? Может, воды?» – «Не надо воды! Отстаньте! Брат, брат, брат! Сколько можно?»
Мама, вздохнув, уходит. Завтра молчание поглотит нас. Я буду чувствовать стыд и досаду, а мама станет терзаться от того, что ее сыну плохо. Обоюдная вина пресечет любые наши попытки идти навстречу друг к другу.
4Шопенгауэр – после КВНовской сценки про канат эта фамилия неизменно вызывает улыбку – писал, что утро есть молодость дня. Для меня это действительно так, в том смысле, что как в юные годы неизбежно посещают откровения, по факту являющиеся простыми истинами, так и ранним утром, еще в полудреме, между бодрствованием и сном, испытываешь нечто похожее на озарение, порождающее немедленное желание действовать: куда-то бежать, что-то делать, кого-то встречать – менять жизнь в поисках лучшего себя. Так случилось и на следующий после возвращения брата из армии день.
Проснулся я засветло. Рассвет только осваивался в наступающем дне, и солнце вываливалось из-за линии горизонта ярко-красным шаром. Мама похрапывала, отвернувшись к стене. Бабушка, наоборот, спала ровно, сложив крестом на груди руки так убедительно, что хотелось немедленно расцепить их. Толком не проснувшийся, сонный, зевающий, я вышел во двор, под ржавый навес, увитый виноградными лозами. Хотелось по-маленькому, но десяток метров до сортира казался долгой прогулкой, в которой Стивен Кинг пощадит не всех.
Я прочапал к огороду, и справил нужду на разопревшую землю. От нее поднималась дымка, и то ли спросонья, то ли от воспаленной вчерашней обидой фантазии мне показалось, что разводы ее складываются в туманные, но, в общем-то, узнаваемые образы. Я видел отца, маму, себя, но чаще всего брата. Его хамоватую, самоуверенную улыбку, которая теперь – я знал это твердо, наверняка – будет преследовать, терзать меня.
И голос внутри – отчетливый, дикторский – принялся вдалбливать, что вчера стартовал отсчет новой жизни, вектором которой станет мой брат. Мальчик, которого я любил, превратился в мужчину, которого я боюсь. И вместе с неконтролируемым страхом нарастало привычное желание сменить обстановку, убежать от происходящего. Но в то же время я знал, что бегство есть лишь полумера, бесполезная в своей сущности, ибо она только усугубляет болезнь, и вирус, ее вызывающий, становится крепче, устойчивее, адаптируясь к лекарствам, которые я применял все чаще и хаотичнее.
Во мне сидел образ брата как модель того, каким на самом деле должен быть я. Он пускал корни, разрастался, высасывал соки, и плод страха, отчаяния, вызванного неизбежным сравнением меня с ним, увеличивался в размерах, как злобный младенец, давя на внутренние органы и в итоге вытесняя само мое естество.
Ранним утром, глядя на созревающую редиску, на бело-голубой дом Шкариных, на укрепляющийся в своих теплых красках рассвет, я клялся себе, что вырвусь из плена деревни, рожденной, управляемой мамой, бабушкой, Ольгой Филаретовной, женской сущностью как таковой, – недаром Крым назывался Тавридой, ибо алтарь богини Девы на мысе Фиолент обагряли кровью людей и быков (тавров) – потому что бунт давно уже вызрел, а теперь свербел и кровоточил: пора, пора разбивать тюрьмы! И если подобное исцеляется подобным, то я должен был обрести власть над женщиной.
Я вернулся в дом. Досыпать. Но прежде чем заснуть, пообещал себе встретиться с Радой: сделать то единственное верное, что только и можно совершать с женщинами, не нарушая издревле установленного порядка. Мне казалось, что теперь я, а не она, алкаю первого соития больше, потому что отныне в нем – оттого и нельзя было определять его, как «секс» или «перепех» – виделось нечто мистическое, воспринимаемое как ритуал, как инициация.
5У нового водителя рейсового автобуса, сменившего рыжеватого Арсена (тот, говорят, переехал в Керчь), движения нервные, суетливые; крутя руль, он психует и матерится. Фигурка далматинца, прилепленная к «торпеде», бешено дергается, грозя разорвать клееное соединение. Оттого и в салоне боязно, нервно. Я третий или четвертый раз пытаюсь сосредоточиться на тексте, пляшущем в книге с голубой свиньей на обложке, но никак не могу уловить: то ли Сталин анально пользует Хрущева, то ли наоборот. Зато у нового водителя в салоне играет хорошая музыка, и Юрий Шевчук заряжает «Ты не один».
Позитивно, настраивает на результат. Это важно сегодня, когда нужно действовать… нужно действовать… нужно действовать… Главные и, пожалуй, самые ненавистные для меня слова.
Прошу остановить у поворота на Угловое. Но водитель, разогнавшись под «Что нам ветер да на это ответит», скорость не сбавляет, проносится мимо, не обращая внимания не только на мою просьбу, но и на голосующую женщину в шляпе. Злюсь, что меня не слышат, но радуюсь, потому что женщина похожа на демона из «Джипперса Клипперса», просмотренного вчера по «Жисе».
Выхожу у склада стройматериалов. Раньше здесь было зернохранилище с амбарами, напоминающими брюха гиппопотамов. Управлял этим хозяйством Алимов Рустем Решатович.
В середине девяностых он активно поддерживал первого президента Автономной Республики Крым Юрия Мешкова и жутко ненавидел татар, возвращающихся на полуостров. «Отец погиб из-за таких, как они, предателей – сто двадцать из ста тридцати двух, призванных в моем родном Коуше, дезертировали из армии, – своих гады уничтожали!» – так, швыряясь названиями, цифрами бурчал Рустем Решатович на складе, у склада, в конторе и магазине, проходя, проползая – он любил выпить и, напившись, орал, сотрясая волосатым кулаком грудь: «Я русский, блядь!» – мимо татарских домов, казалось, появляющихся за одну-две ночи.