Читаем без скачивания Обмененные головы - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герр Pop страшно извинялся, что так вышло, но по мне это было даже занятно: не «с корабля на бал», а наоборот – с бала на корабль. Как бы отвальная в мою честь.
Как безумцы, репетировали мои концертанты в последние две недели. До таких высот мы, пожалуй, еще никогда не поднимались. В нотах первого пульта «Летучего Голландца», в финале, против слов «до самой смерти» какой-то замученный дирижером человек приписал «репетировать». Я им это рассказал, они засмеялись «шутке музыкантов», но никаких выводов из этого не сделали.
Я спросил фрау Pop, много ли будет у нас слушателей. Сто человек. Девяносто девять из них меня не интересовали. Пришлось схитрить. Дэнис будет? Как же иначе. И не скучно ему будет, бедняге, в этом море взрослых? Нет, его приятель Тобиас тоже придет вместе с родителями.
Я задумался. Вернее, размечтался. Признаться – хотя она и выставила меня из машины, словно попавшегося на шулерстве! – я все же не ждал, что почти год спустя при моем появлении она повернется и уйдет. Не ждал и был уязвлен. И вот я выходил со скрипкой. Конечно, мое инкогнито летело к черту, зато какой эффект!
Я уговаривал себя, что игра все равно уже близится к концу – не уточняя, к какому именно – и что первые узелки можно начинать развязывать. При этом присутствие ее мужа меня больше интриговало, чем смущало.
Как, разве не она, не фрау Pop сама мне говорила, что родители этого мальчика – Тобиаса, правнука Кунце – в разводе или, во всяком случае, близки к тому?
Она такое говорила? Не-ет…
Я поймал себя на том, что в последнее время стал чаще заниматься перед зеркалом, чего раньше почти не делал. Не принципиально – теоретическая сторона вопроса меня не интересовала, – просто мешало играющее отражение (согласно теории, привычка постоянно себя созерцать могла стать помехой на эстраде, куда трюмо не втащишь). Теперь мне понравилось любоваться «со стороны» автоматизмом движений рук, пальцев – не знаю, содействовало ли это их совершенствованию (или было просто блаженно-бессмысленным, по примеру иных литераторов, «перечитыванием собственных сочинений»), но факт: в такой хорошей скрипичной форме я не был никогда.
Я все сложил в дорогу. В Израиле уже стояла осень, в Иерусалиме мягкая, в Тель-Авиве пожарче – но все же не настолько, чтобы пополнять свой гардероб одеждой, которая в Европе бы не понадобилась. Не скажу, что мне хотелось появиться в Израиле богатым дядюшкой, да мне бы и в голову не пришло дразнить Эсю своим преуспевающим видом. Но как-то хотелось перечеркнуть (анонимно, для себя) какие-то бытовые унижения: от вульгарного презрения улицы и тотальной недоступности всего , что на ней продавалось, до – порой – физического голода. У меня был вместе с билетом заказан номер – в одной из тех гостиниц на набережной, мимо которых я прохаживался как Чарли Чаплин. Мы прохаживались… (Я не предполагал увидеться с Ириной, тем более не собирался искать с ней встречи, но и совершенно исключить таковую тоже не мог. Если да – то как это будет? Этот вопрос я, естественно, себе задавал.)
Я сложил вещи, закрыл чемодан, приготовил паспорт, билет, трэвелсчеки «Немецкого банка», где у меня был счет, и уехал к Рорам. Их дом был освещен как пассажирский корабль ночью, только музыка не играла. Пока что.
Музыканты, к которым, минуя уже полную гостиную народу, меня провела фрау Pop, волновались: сперва что я не приду; поскольку с моим приходом волнение не унялось, а даже наоборот, ему надо было подыскать другую причину. Подыскали, теплее: в такой-то цифре на последней репетиции виолончель вступила на такт раньше – а что, если и сегодня… Контрабасист вдруг стал жаловаться на боль в руке. Я предупредил: если что-то случается, как ни в чем не бывало идем дальше, никакой паники – это была моя ошибка, это слово, «паника», нельзя было произносить.
У Рора отстегнулась бабочка – черный набоковский аполлон… или томас-манновская hetaera esmeralda [169] – и пальцы так дрожали, что пришлось мне ее застегивать. Пока я колдовал над беззащитным горлом хозяина дома, виолончелист рассказывал про какого-то виолончельного героя, который не признавал «фальшивых» бабочек, говоря: «Настоящий артист начинается с умения завязывать себе бабочку». (Подобными историями он был нашпигован – я еще помню дорогу в Ротмунд в его компании.)
В конце концов их психоз начал передаваться и мне. Я поймал себя на этом – и стыдил: где? перед кем? Но волнение иррационально, мандраж, бывает, охватывает и при самой невзыскательной аудитории. Или, например, в ответственных ситуациях держишься молодцом – на то они и ответственные. Но кто знает, что в жизни ответственно, а что не очень, – не хватает только опозориться сейчас:
та-та-та, концертмейстер… И бывают ли неответственные ситуации?
Таким вредительским рассуждениям, которые ведешь помимо воли с самим собою, срочно надо было преградить путь. Моя «Берлинская стена» против неугодных мыслей воздвигалась мгновенно – тоже из мыслей, из воспоминаний, и вообще если б вы знали, из какого сора.
Нарядная, причесанная в парикмахерской фрау Pop, уже несколько раз к нам заглядывавшая, спросила на сей раз, готовы ли мы, потому что гости – готовы. (У моей команды в груди ухнуло, как перед расстрелом.)
Никакого подиума не было – несколько цветочных вазонов изображали Эдем и одновременно его ограду, за которой мы, пять грешных Адамов, творили осанну в вышних, как умели. Умели мы так себе – по сравнению с теми, кто получал за это гонорар, но Шуберт и не предполагал за собиравшимися по вечерам пятью или четырьмя мужчинами профессионального умения фехтовать. Уступая мастерам клинка, через вечер устраивающим показательные сражения под тысячную овацию, мы тем не менее с нашим неуклюжим домашним музицированием были ближе к оригиналу – только остальные четверо об этом не подозревали. Они привычно боготворили харизматических виртуозов, питая надежду хоть немного походить на своих богов. Коль скоро отблеск этой божественности лежал и на мне, я на этот счет не распространялся.
Рассматривает ли исполнитель публику? Из очень великих, наверное, не всякий, некоторые демонстративно предоставляют публике право в одностороннем порядке рассматривать себя. Но другие все видят – не важно, что они с головою, казалось бы, погружены в волны музыки: и под водой можно плавать с открытыми глазами. Я, например, очень скоро увидел и Тобиаса, и Дэниса с каменными лицами пай-мальчиков, и Петру – что было написано на этом лице я, к сожалению, прочесть не мог – и даже не смог позволить себе вчитываться. Ее муж – неожиданно с усиками; я очень люблю этих господ, которые, слушая музыку, сидят как чурбаны, сведя перед собой крышей кончики пальцев. Типичный врач – всегда у врачей, у хирургов, бывает такой покровительственный вид. В данную минуту он покровительствует Шуберту… Они с Петрой должны были ладить как кошка с собакой…
Нам аплодировали, мы кланялись, нам еще больше аплодировали, мы еще больше кланялись – когда аплодисменты стихли, мы пошли складывать инструменты. (В Харькове, да, наверное, и повсюду в Советском Союзе считалось бы неприличным уходить с последним угасающим хлопком. Концертмейстер вставал, и оркестр уходил прежде, чем это начинала делать публика. А здесь? Однажды – игрался какой-то симфонический концерт – я помню, Шор увел оркестр, ну, может быть, не с последним, а с предпоследним хлопком. Какой Лебкюхле устроил скандал! Ведь он мог еще раз выйти поклониться. В чем-то Россия, очевидно, провинциальная скромница: на людях там стесняются до конца доедать, капельку всегда оставляют в тарелке.)
Это было прекрасно, они меня все благодарили, я тоже не скупился на комплименты: мы ни за что, ни за что не должны прерывать нашей работы, надо и впредь устраивать такие концерты…
Подразумевалось: с последующими party (где бы я отвечал, как сейчас, улыбками и поклонами на всевозможные реплики и лестные тирады, увиливал бы от бесед с двойниками нашего виолончелиста или поражал бы своей неосведомленностью по части каких-то интриг в циггорнской опере, о которых моя собеседница читала в газете).
Пока я пребывал в некоем броуновском движении, трое чернявых официантов (итальянцы) расчищали место для столов. За какие-то четверть часа концертная зала превратилась в банкетную. Я прикинул, во сколько Рорам обошлась эта «Форель» – в две тысячи? в три тысячи? На столах, которые уже были в осаде, стояли тарелки, а в них то, что так любила в своем немецком детстве Марина Цветаева: колбасный «ауфшнит» [170] ; официанты с затаенной насмешкой подливали гостям вина – я не знаю, может, мне только чудится, что с насмешкой? Я в своей жизни не был лично знаком ни с одним официантом. О чем они думают? Так же пытаются влезть в мою шкуру (разумеется, не догадываясь, что и я, в сущности, род прислуги)? Или никаких классовых эмоций, клиент – и клиент. А как же психология, достоевщина? Их знаменитое умение разбираться с ходу в клиентах – зауважать одного, запрезирать другого? Или это только встречается…