Читаем без скачивания Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И потянулся поезд дальше. Вчера вечером дотащил до Петрограда, и сразу в довмин, и сразу в постель. И хотя сколько тут набралось, приёмов, встреч, бумаг, распоряжений, – всё это на сегодня врачами отменено, и весь день бессильным пластом в постели, только самые близкие, Новицкий и Филатьев, ненадолго. (И Машу не позвал.)
Лежал – и не мог работать. Лежал – а в голове прокручивалась эта поездка, эти встречи, эти речи, уже и путалось, где именно что было. Точно – что с румынским королём встречался в Яссах, и с румынскими министрами (уже своей страны у них не много осталось). А исполнительный комитет дезертиров ведёт переговоры с гарнизонным комитетом и требуют отсрочки явки в полки, и грабят город, нет на них управы, – это в Кишинёве. Хорошо помнил совещание в штабе Сахарова, где снял сразу 14 генералов. И там же солдатские депутаты ему объясняли, почему арестовали генерала Келлера: требовал удаления красных флагов и мешал манифестациям. (Чтобы спасти старика – распорядился отправить его в распоряжение Корнилова.) Уже штаб Брусилова со штабом Гурко – мешались в памяти. А где была овация? Везде. Но особенно, конечно, на минском солдатском съезде, переполнена и площадь перед театром, и театр, и кажется это там в вестибюле, после речи, с некоторыми офицерами и солдатами – целовался. А где-то ещё, кроме Одессы, осматривал новые машины? В Киеве, в Арсенале. Недочёты снабжения, давал указания – и там, и повсюду. Ещё в Киеве – заезжал поклониться в Лавру. (Для министра – нужный жест.) И в Киеве тоже – депутации от поляков, украинцев, евреев. А в инженерном училище речь – там или где? В госпиталях? По разным местам, благодарил, что заплатили подать Отечеству кровью. И почему-то на собраниях сестёр милосердия – дважды, да, в двух городах. Какую-то чушь им нёс, что не представляет себе фронта без сестёр – и пусть продолжают самоотверженную работу, не смущаясь нападками порочных элементов. (Всё ведь в армии стало разбалтываться, и с сестрами тоже.) И где-то носили его на руках до автомобиля, не раз. И где-то осматривал питательные и перевязочные пункты, санитарные поезда, а на станции Бирзула – эшелон, идущий на фронт. И сколько этих станций перемешалось – по пути на многих выходил с речами. И сколько этих речей! – перед сотнями юнкеров, солдат, матросов, перед депутациями Советов, перед толпами железнодорожных служащих, и кто ещё собирался.
Говорил? Что говорил? Он не готовился к этим речам, а где что в голову приходило. (Он всегда считал себя хорошим оратором, но вот что обнаружил: прежде были речи для избранных, для интеллигенции, для Думы, – а перед простой массой нужно что-то совсем другое, он не находился теперь. Но главное: не допустить пессимизма и разочарования.) Больше всего он, кажется, повторял и повторял, что переворот был нужен для спасения родины. (Он и сам нуждался в этом утверждении, а значит, люди ещё больше нуждались.) Переворот явился для России актом самосохранения, единственное средство спастись от гибели. По работе в военно-промышленных комитетах Гучков может им засвидетельствовать, что старая власть вела нас к верному разгрому, и страшно подумать, что сталось бы с нами без революции. Уже полтора года мы сознавали, что надо покончить со старым режимом ценой каких угодно жертв, даже путём насильственного переворота, – а его и не понадобилось, старая власть оказалась совершенно сгнившей. Переворот произошёл потому естественно, что все и всё уже видели: так дальше жить нельзя. А теперь, после сумятицы революционных дней, народ быстро совладал с собой, и жизнь всей страны уже входит в русло созидательной работы. А если мы не овладеем собой (это где-то в другом месте), то все светлые результаты переворота пропадут. Теперь – мы идём к военному торжеству, после чего приступим к внутреннему переустройству на началах свободы и равенства. Но теперь – и нельзя сваливать вину на власть, как это было при старом правительстве. Теперь – каждый из нас ответственен за судьбу родины, и если все проникнутся этим сознанием и сплотятся вокруг Временного правительства… Я знаю, что русский народ – это народ-чудотворец, и пережитое потрясение не пойдёт нам во вред. Оставьте всякую рознь, прочь излишнюю подозрительность, а все усилия – только против врага, немцы бьются уже из последних сил. Теперь, когда воины-граждане смело смотрят друг другу в глаза – дисциплина в армии станет ещё крепче и глубже… А когда совсем плохо себя чувствовал, фразы получались жалостные: помогите Временному правительству, которое несёт тяжёлое бремя. Организуйтесь пока, как сами умеете… А то – чего уже и совсем не думал: Совет рабочих депутатов полон любви к России. Нас с ними объединяет эта любовь и жгучая жажда сохранить нашу свободу. Ну, как у всяких внутренне свободных людей, бывают и расхождения по некоторым вопросам. А на Минском съезде совсем язык заплёлся и призвал: „Теперь сокрушим и второго, внутреннего, врага!” – вместо „внешнего”, и так и в газетах напечатали, да без запятых. И получилось, что призвал – сокрушить Совет рабочих депутатов?… (Да неплохо бы.)
А в дни, когда не в поездках, – смотрел на столах довмина груды телеграмм с изъявлением верности, и от армий, и от флота, и от тыла. (Выскочка Грузинов бил в колокола: „Коренному москвичу, ныне первому военному министру Свободной России, под грохот орудий со стен кремлёвских пусть будет услышан победный зов первопрестольной…” И вздор, а приятно.) И почти всякий час в приёмной ждала одна, а то три и четыре фронтовых депутации, и министр принимал их уже соединённо и по пятку. А в те нечастые дни, когда ездил в Мариинский дворец, – то и там заседания правительства прерывали настойчивые делегации, и министры по нескольку выходили с ними разговаривать и выслушивать и в руки получать резолюции их частей. Резолюции эти составлялись, конечно, немногими армейскими интеллигентами, писались ходкими писарями – а всё-таки настроение армии вложилось тут.
Мы молим вас: не прекращайте войны, пока нет полной победы, дайте нам только хороших начальников. И неужели новая Россия должна быть заклеймена изменой? – это предательская воля старого правительства. И не забудем миллионы наших братских могил. А что мы скажем сотням тысяч калек: что их страдания были напрасны? „Долой войну” – это лозунг для изменников делу свободы, предатели и торгаши бьют нас в спину. – А латышские стрелки заявили: если будет заключён мир – мы никого не послушаемся, и будем продолжать войну. И стоящие рядом сибирские стрелки – присоединились! – А финляндские стрелки: запасные части из Петрограда и Москвы не желают идти на фронт, этим наносят глубокое оскорбление нам, стоящим в окопах: мы – тоже революционная армия, а если б мы ушли с фронта – разве была бы свобода?
Да из многих мест упрекали правительство, как оно могло согласиться не выводить петроградский гарнизон на фронт.
Но, сидя тут, на Мойке, – попробуй выведи его…
И грозно о заводах. Тот не сын своей родины, кто требует от правительства денег, когда мы умираем на позициях. Мы 24 часа в сутки под свинцовым дождём, ваш рабочий пот сохранит солдатскую кровь. За каждый прогулянный вами час ваши товарищи на фронте заплатят головами. Требуем, чтобы немедленно на всех заводах работа пошла полным ходом! (Да разве только на заводах? – уже и на ремонте оружия и на рытье запасных окопов требовали 8-часового дня!)
И даже – гораздо прямей и настойчивей, Гучков удивлялся: эти фронтовые депутации понимали о Совете депутатов такое, что правительство не смело высказать вслух. 15-я Сибирская дивизия: просим Совет рассеять ложные слухи, что он посягает на власть Временного правительства. И даже ещё острей: как это поддержка Временному правительству лишь „постольку-поскольку”? – да это сознательно-губительная деятельность для нашей родины! До нас доходят смутные слухи, что эта политическая группа, Совет рабочих депутатов, не имеет единства взглядов даже сама в себе, а издаёт постановления, противоречащие одно другим. Так просить о немедленном распубликовании именных списков Исполнительного Комитета, мы их никого не знаем!
Делегации, резолюции, – но никто же из министров не согласится заговорить таким языком, ни даже Милюков. Да и резолюции эти двоились. Тут же вдруг требовали: установить строгую очередь в отсидке на первой линии, не считаясь с личными взглядами начальников частей. Или: при назначении на командные должности прилагать к аттестациям также результат тайной баллотировки подчинённых, – то есть почти подвергнуть офицеров выборам. Другая беда: пока делегация едет в Петроград или пока резолюция идёт по почте – а там, там, в частях уже что-то успевает измениться. Поездивши вот по фронтам, Гучков успел и сам заметить: там происходит нечто другое, оно идёт уже дальше, чем в мартовских резолюциях. И даже эти самые делегации – так хорошо говорят, если они начинают с Мариинского дворца или с довмина. А если с Таврического – то Совет как-то быстро успевает их обработать, и эти же самые делегации начинают говорить прямо противоположное. Да вот, в эти дни, пока Гучков ездил, Совет успел собрать в Таврическом какое-то „совещание фронтовых частей”, случайный сброд вот таких делегаций, а как будто они уже представляют всю Действующую армию. Вели это совещание какие-то Липеровский, Лопуховский и Клоповский, ни одного известного имени, а выносят резолюцию, якобы всеобщей значимости: подчинение дисциплине и порядку не может распространяться на те случаи, когда понуждают солдат к политическим поступкам, не согласным с их гражданскими убеждениями. Так предложить Исполнительному Комитету (а вовсе не правительству) послать на все фронты и во все армии комиссаров с самыми широкими полномочиями, и требовать от Временного правительства признания этих комиссаров!