Читаем без скачивания Подвиг Севастополя 1942. Готенланд - Виктор Костевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вздохнул глубоко и безнадежно. Притворяться было бессмысленно.
– Вы так прекрасны, Надежда.
Она смущенно улыбнулась и принялась рассматривать асфальт под ногами. Я не знал, как продолжить, и, чтобы не дать разговору повиснуть, позволил себе относительно безобидную пошлость.
– Ваш Симферополь напоминает мне оранжерею, в которой произрастают прекраснейшие цветы России.
Получилось на удивление удачно – к моему и Нади удовольствию тема сразу же отыскалась.
– Мы с Валей обе из Ялты, – сказала она.
Я удивился, вернее изобразил удивление. Ведь Кавальери уже говорил о Южном береге Крыма.
– Почему же вы здесь? Ведь там у вас гораздо лучше. Горы, море. Приехали в гости к родственникам?
– Здесь спокойнее. Не бомбят. Ялту бомбят часто.
– Кто?
– Наши, – ответила она и, чуть замешкавшись, поправилась: – То есть русские… красные… советы… рохос.
– Росси, – поправил я. Видимо, Надя хотела сказать по-итальянски, но испанский в ее стране был гораздо популярнее.
Мы медленно пошли по улице. Слово за слово разговор начал клеиться. Я взял ее под руку. Она не стала возражать, хотя зачем-то всё же оглянулась.
Выяснилось, что у нее и у Вали есть родственники в Симферополе, у одной тетка, а у другой дядя (или наоборот). Что сейчас многие перебираются в Симферополь, здесь легче устроиться… и вообще безопаснее. Что в Ялте жил писатель Чехов («Вам нравятся его рассказы? А пьесы?»), и вообще в Крыму перебывало множество русских писателей, композиторов и живописцев. Лев Толстой защищал Севастополь. В Коктебеле жил некий Волошин. В Балаклаве обитал Куприн и какая-то знаменитая украинка по имени Леся. (Надя сказала: «Леся-украинка», – а потом перевела: «Lessja die Ukrainerin».)
К своему стыду, я не знал, кто из великих итальянцев хоть как-то был связан с Крымом. Вспоминался один Гарибальди, который в Крыму не бывал, но выступал за участие Сардинии в осаде Севастополя – поскольку по его, Гарибальди, мнению, это бы возвысило Пьемонт и способствовало объединению Италии. Но в такой своей роли пламенный Джузеппе проигрывал безобидному страдальцу Чехову, и потому я решил воздержаться от упоминания о величайшем уроженце Ниццы. Я даже позабыл про генуэзцев. Надя сама рассказала, что в Балаклаве сохранились руины генуэзской крепости, сильно разрушенной недавним землетрясением, но там сейчас линия фронта.
Мы вошли в небольшой скверик, зеленый и уютный, защищенный от городского шума каштанами, акациями и какими-то другими насаждениями. Разбросанные вдоль дорожек пустые скамейки выглядели крайне соблазнительно, но когда я предложил Надежде посидеть, та покачала головой и указала на двуязычную надпись «Только для немецких солдат». Я махнул рукой: ерунда, нас это не касается, – но она твердо сказала «нет». Я не стал с ней спорить и продолжил прогулку. Мы незаметно перешли на «ты».
– Сколько тебе лет? – задал я вопрос, который бы мог показаться бестактным, если бы не существовавшая между нами внушительная разница в возрасте.
– Уже двадцать.
Я насмешливо переспросил:
– Уже?
Она ответила с присущим ей достоинством:
– Я была в одном учреждении.
– О-о! – протянул я слегка озадаченно, вспоминая намеки Грубера. Из мыслимых учреждений мне представились первым делом мокрые от крови подвалы Винницы, Лубянки и Кремля. Однако я быстро сообразил, что речь идет не об Institution, а об Institut, можно сказать об istituto. Переспросил:
– In einer Hochschule?
– Ja, ja, – закивала она. – Hier, in Simferopol.
Мы слонялись по улицам и скверам около часа. В моей излюбленной манере гулять по чужим городам – постоянно меняя направления, перемещаясь с улицы на улицу, с площади на площадь, из переулка в переулок. В какой-то момент, когда я в очередной раз захотел свернуть и направиться в сторону гремевшей поблизости железной дороги, Надя вдруг резко остановилась и заявила – так же твердо, как тогда, когда отказалась сесть на предназначенную для немцев скамейку:
– Нет, туда я не пойду. Лучше в кино.
Мы как раз оказались неподалеку от кинотеатра – по словам Нади, еще одной достопримечательности Симферополя, поскольку в Ялте кинотеатры не работали.
– В кино? – спросил я ее. И с некоторым опасением показал на афишу, с которой угрожающе глядела зловещая физиономия еврейского плутократа эпохи Просвещения. В том, что это не кто иной, как он, убеждало написанное кириллицей название фильма – «Жид Зюсс». (Славянское слово «жид» я, как уже говорилось, узнал от Зорицы.)
– Если это, то я уже видел.
Похоже, Надя уловила мое нежелание смотреть сей сомнительный Meisterwerk, и оно вызвало ее сочувствие. Она успокаивающе повертела головой.
– Нет, это завтра, сегодня будет это, – и показала на другую афишу, изображавшую широко шагавшего молодого человека в белой шляпе и с улыбкой до ушей. Подпись гласила «Веселые ребята». Я не понял, что она означает, но Надя перевела: – Lustige Kerle.
Название обнадеживало. Афиша была довоенной, и цифры с указанием числа и сеанса на ней уже не раз заклеивались новыми. Тем не менее я спросил (мало ли какие шедевры производил сталинский кинематограф, если даже Чинечитта порой выдавала такое, что хотелось чесаться при просмотре):
– А это, собственно, что?
– Комедия, – улыбнулась она как-то особенно трогательно. – Наша комедия.
– Это интересно, – сказал я безо всякого лукавства.
Как раз был должен начаться сеанс, и я купил билеты. В полутемном зале, куда мы вошли, русских было значительно больше, чем немецких солдат, и это не удивляло, поскольку фильм шел на русском языке. Солдаты сидели кучками, не смешиваясь с туземцами, что-то себе жевали и, пока не погас свет, громко переговаривались. Показанный вначале выпуск «Еженедельного немецкого обозрения» был наисвежайшим, в нем рассказывалось о Керчи. Я вновь увидел знакомый пролив и гору Митридат (еще прошлогодней съемки), а потом уже свежие кадры керченской степи, разбитой техники и колонн бесчисленных военнопленных. Немцы радостно зааплодировали, а Надя шмыгнула носом, как при насморке, и неловко от меня отодвинулась. Но вытянуть ладошку из моей руки я Наде не позволил – и спустя некоторое время вновь сумел привлечь ее к себе.
А потом на экране появился молодой человек с киноафиши и, погоняя коров, принялся распевать маршеобразную и донельзя оптимистическую песню. Я ощутил, как в моей ладони чуть заметно и, видимо, непроизвольно подрагивают в такт музыке Надины пальцы, посмотрел на нее, она на меня, и мы оба улыбнулись. С экрана прозвучало что-то смешное, и люди вокруг рассмеялись, даже немцы. Еще раз улыбнувшись Наде, я заставил себя следить за действием фильма, и хотя мне мало что удавалось понять, смеялся я вместе со всеми, потому что не мог не смеяться, когда смеялась Надя. Мы часто переглядывались, иногда она пыталась мне что-то объяснить – и тогда невольно прижималась ко мне, что вселяло в душу романтика самые радужные надежды.
В целом картина производила впечатление старомодной и банальной, однако обладала наивной прелестью – несмотря на чудовищный монтаж. Звучало много музыки, простенькой, как Надино платье, но веселой и запоминающейся. Юмор сводился к клоунаде, глуповатой, но местами забавной, особенно для человека, последними впечатлениями которого было степное бездорожье, учебные лагеря и движение автоколонн. Побоище между оркестрантами до боли напоминало нечто виденное мною в юности, однако выглядело потешно. Зрители, наверняка смотревшие на это в сотый раз, буквально надрывались от смеха.
Фильм подошел к концу, поползли последние титры. Я поглядел на Надю. Поглядел – и поспешил отвернуться. Мне показалось, она плачет. Я не стал ни о чем ее спрашивать. Тем более что заметил, как дама в ряду перед нами вдруг уронила голову на руки и плечи ее задрожали. Загорелся свет. Опасаясь смотреть на Надю, я растерянно вертел головой по сторонам – и невольно обращал внимание на всхлипывающих женщин.
Повисла тишина. Немцы, глядя перед собой, молча пробирались к выходу. Лишь один, в унтерофицерской фуражке, горделиво пялился на русских и старался держаться викингом, крестоносцем и Дитрихом Бернским в одном лице. Но и он не посмел произнести ни слова, даром что был не один, а в сопровождении подчиненных.
– Пойдем, – прошептала Надя.
Я кивнул и пошел вслед за ней, молча, как немцы. Странная реакция отдельных зрительниц подействовала на меня удручающе.
– Уже поздно, – сказала Надя на улице после долгого молчания. – Мне надо идти домой.
Рядом никого не было, и я попытался ее обнять. С целью поцеловать, разумеется. Она высвободилась и попросила:
– Не надо. Пожалуйста.
Я изобразил частичное раскаяние и прибегнул к одному из бесчестных приемов.
– Понимаю. Я стар для тебя.
– Неправда, – возмутилась она. И я почувствовал – возмутилась искренне.
– Значит, я просто тебе не нравлюсь, – опять надавил я на жалость, осторожно заводя свою руку ей за спину.