Читаем без скачивания Полковник Шабер - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Услышав столь ясное изложение фактов, хотя и странных, но все же весьма правдоподобных, молодой поверенный отложил бумаги, оперся локтем на стол и, склонив на руку голову, внимательно взглянул на своего посетителя.
— Знаете ли вы, сударь, — прервал он старика, — что я поверенный графини Ферро, вдовы полковника Шабера?
— Моей жены? Знаю, знаю, сударь. Я обращался к десяткам юристов, но все мои попытки остались тщетными: меня принимали за сумасшедшего, и в конце концов я решил поговорить с вами. О своих злоключениях расскажу позже. Разрешите сначала ознакомить вас с фактами, объяснить, как все произошло, — конечно, в той мере, в какой я могу восстановить всю картину. Некоторые обстоятельства, кои ведомы одному отцу нашему предвечному, вынуждают меня говорить о многом лишь предположительно.
Итак, сударь, полученные мною ранения, очевидно, вызвали у меня столбняк или же я был поражен иным недугом, близким к болезни, именуемой, если не ошибаюсь, каталепсией. Как иначе истолковать то, что, по обычаям войны, я был раздет могильщиками донага и брошен в братскую могилу? Позвольте мне привести здесь одну подробность, ставшую мне известной значительно позже события, которое нельзя назвать иначе, как моей смертью. В тысяча восемьсот четырнадцатом году я встретил в Штутгарте бывшего вахмистра моего полка. Этот славный малый, единственный, кто пожелал признать меня и о котором я расскажу в свое время, открыл мне тайну моего чудесного спасения. По его словам, моя лошадь была ранена ядром в бок как раз в тот момент, когда мне был нанесен ужасный удар. Конь и всадник рухнули наземь одновременно, как картонные фигурки. Я упал направо или налево — не знаю уж, — а на меня, должно быть, свалился труп моего коня, укрывший меня от лошадиных копыт и смертоносных ядер.
Когда я пришел в себя, то оказался в положении и в обстановке столь исключительных, что мне нечего и надеяться дать вам, сударь, представление о них, рассказывай я хоть до завтрашнего утра. Я задыхался в зловонном воздухе. Хотел пошевелиться, но был стиснут со всех четырех сторон. Я открыл глаза, но не увидел ничего. Недостаток воздуха был, пожалуй, страшнее всего, и мне стало окончательно ясно, в каком положении я нахожусь. Я понял, что туда, где я очутился, закрыт доступ свежего воздуха и что мне грозит неминуемая гибель. При этой мысли я вдруг позабыл о жгучей боли, от которой очнулся. В ушах у меня нестерпимо гудело. Я услышал, или по крайней мере мне почудилось, что услышал, стенания сонма мертвецов, среди коих покоился и я. Хотя воспоминания мои об этих мгновениях весьма сбивчивы, хотя в памяти у меня все смутно, но и теперь, несмотря на перенесенные мною впоследствии еще горшие муки, затуманившие мое сознание, мне иной раз целыми ночами напролет слышатся эти приглушенные стоны! Все же страшней этих стонов была тишина, которой я до того и представить себе не мог, — подлинно могильная тишина! Наконец, подняв кверху руки, ощупывая мертвые тела, я обнаружил пустоту между моей головой и верхним слоем трупов. Я мог, таким образом, измерить пространство, отпущенное мне милостью случая, объяснить который я не берусь. Скорее всего по нерадению или в спешке могильщики побросали нас в яму навалом, и два трупа легли надо мной крест-накрест, образуя угол, вроде двух карт, как кладет их дитя, строя карточный домик. Шаря вокруг себя с лихорадочною поспешностью, потому что медлить в моем положении не приходилось, я, к счастью, наткнулся на чью-то оторванную руку, ручищу Геркулеса, которой я и обязан своим спасением. Без этой нежданной подмоги мне бы несдобровать! Можете себе представить, с каким яростным упорством я стал пробиваться сквозь трупы, которые отделяли меня от слоя земли, прикрывшего нас, — я говорю «нас», как будто там были живые! Трудился я, поверьте, неистово — иначе, сударь, меня бы не было здесь перед вами. Но и по сей день я не могу постичь, как это мне удалось пробиться сквозь груду тел, преграждавших мне доступ к жизни. Вы возразите, что у меня имелась третья рука! И правда, действуя с немалой ловкостью этим рычагом, я раздвигал трупы и, дыша спертым воздухом, рассчитывал каждый свой вздох. Наконец я увидел свет, сударь, но он пробивался сквозь снег! В эту самую минуту я заметил, что у меня рассечен череп. К счастью, запекшейся кровью — моей собственной и кровью моих товарищей, а быть может, и лоскутом шкуры павшего моего коня — кто знает! — облепило мне голову, как пластырем. Но когда мой череп коснулся снега, я, несмотря на эту защитную корку, все же лишился чувств. Однако малой толики тепла, тлевшего еще в моем теле, оказалось достаточно, чтобы растопить слой снега, и когда я пришел в себя, я увидел над своей головой небольшое отверстие и стал кричать из последних сил. Но солнце еще только вставало над горизонтом, и мог ли я надеяться, что меня услышат? Да и была ли в поле хоть одна живая душа? Я приподнялся, напрягая ноги, с силой упираясь в трупы, у которых, на мое счастье, оказались весьма крепкие ребра. Вы сами поймете, сударь, что вряд ли уместно было бы обратиться к ним в такую минуту со словами: «Хвала вам, погибшие храбрецы!» Короче, в течение нескольких часов я невыносимо страдал, если только это слово может передать мою ярость при виде проклятых немцев, которые, заслышав человеческий голос там, где не видно было ни одного живого существа, улепетывали со всех ног. Наконец меня спасла какая-то женщина — у нее хватило смелости, а быть может, просто любопытства, приблизиться к моей голове, казалось, вдруг выросшей прямо из земли, как гриб. Женщина сбегала за своим мужем, и они вдвоем перенесли меня в свою убогую лачугу. Должно быть, у меня снова началась каталепсия, — разрешите мне воспользоваться этим словом, дабы определить состояние, о котором мне самому ничего не известно, которое, судя по рассказам моих спасителей, являлось симптомом именно этого недуга.
Целых полгода я находился между жизнью и смертью, то не мог произнести ни слова, а то бредил. Наконец мои хозяева устроили меня в госпиталь, находившийся в Гейльсберге. Вы понимаете, сударь, что я вышел из чрева земли столь же нагим, как из чрева матери; и когда через шесть месяцев, придя в сознание и вспомнив, что я полковник Шабер, я потребовал, чтобы сиделка оказывала мне больше почтения, чем неизвестному бродяге, каким меня здесь считали, все мои товарищи по палате чуть не умерли со смеху. К счастью для меня, хирург из самолюбия поручился за мое выздоровление и, вполне натурально, заинтересовался своим больным. Когда я подробно рассказал ему мою прежнюю жизнь, этот славный малый — звали его Шпархман — распорядился официально засвидетельствовать, с соблюдением всех юридических формальностей, требуемых местным законодательством, мое чудесное спасение из братской могилы, день и час, когда меня подобрали моя благодетельница и ее супруг, характер, точную картину моих ранений и присовокупил к этим многочисленным протоколам подробное описание моей внешности. Но, сударь, у меня на руках нет ни этих важнейших бумаг, ни моего показания, засвидетельствованного гейльсбергским нотариусом, на предмет установления моей личности. Когда военные действия вынудили меня покинуть Гейльсберг, я начал скитаться по свету, выпрашивая корку хлеба. Меня чурались, как сумасшедшего, когда я пытался рассказать свои злоключения; я не мог заработать ни гроша, чтобы оплатить бумаги, которые могли доказать правоту моих слов и вернуть мне мое место в обществе. Нередко немощи удерживали меня на целые месяцы в каком-нибудь городишке, где хоть и заботились о больном французе, но смеялись ему прямо в лицо, когда он пытался доказать, что он полковник Шабер. Долгое время насмешки и недоверие приводили меня в бешенство, но эти вспышки только вредили мне и явились причиной моего заточения в штутгартский сумасшедший дом. По правде говоря, вы сами можете судить из моих рассказов, что имелось немало оснований упрятать меня туда.
Я провел в сумасшедшем доме два года и сотни раз вынужден был выслушивать пояснения моих сторожей: «Вот несчастный, вообразивший себя полковником Шабером!» — и замечания сердобольных посетителей. В конце концов я и сам уверился в неправдоподобности моих злоключений: я смирился, стал тихим, покорным и уже не называл себя полковником Шабером, лишь бы только выбраться на волю, увидеть Францию. О сударь, вновь увидеть Париж! Я был одержим этой…
Не докончив фразы, полковник Шабер впал в глубокое раздумье, которое Дервиль из уважения к своему необычайному просителю не решался прервать.
— Итак, сударь, — продолжал полковник, — в один прекрасный день, в прекрасный весенний день мне вручили десять талеров и выпустили на волю на том основании, что я обо всем рассуждаю вполне здраво и более не называю себя полковником Шабером. И, поверьте, с того дня, да и сейчас еще временами, мне ненавистно мое собственное имя. Я желал бы не быть самим собой. Меня убивает сознание моих прав. О, если бы болезнь унесла с собой память о прежней моей жизни, я был бы счастлив! Я поступил бы под вымышленным именем на военную службу и, кто знает, стал бы, возможно, фельдмаршалом в Австрии или в России!