Читаем без скачивания Банька по-чёрному. Бар-мицва. Банька по-чёрному. Рубеж. - Михаил Федотов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поросенка мы ели три дня, потом снова зашагали к Ростову. По дороге мы еще раз застряли, на этот раз возле Алчевска: Исааку нездоровилось – мы прожили двенадцать дней возле колхозного поля и ковыряли из земли пальцами мерзлый буряк. Мы ждали, когда свекла оттает, и тогда ели. Мимо шли бесконечные колонны немцев, фронт был рядом, все время слышалась канонада. До моей бар-мицвы остается всего три месяца. До Ростова – четыре дня пути. Нужно заставить себя и мысленно, и на бумаге пройти этот путь, но мне очень тяжело на это решиться. Сейчас мне придется на годы расстаться со своим старшим братом, истории не перекроить, но каждый раз я заново жду, что из глубин памяти выползет артиллерийский тягач, у которого будут не слишком высокие борта!
До Ростова мы добирались приблизительно четыре дня – оба мы уже очень ослабли. Спали по стогам, выпрашивали какую-то еду: прохожие подавали неплохо. Я научился спать под открытым небом, и мне до сих пор этого часто не хватает. Наконец мы с Исааком были у цели – мы подошли к пригородам Ростова. Ростов был самой настоящей фронтовой полосой: окопы, лошади, танки, мотоциклетки. Документов никто не спрашивал – немцы пускали в город кого попало. Когда мы добрались до центра города, начался сильнейший обстрел, но с той стороны, с советской. Грузин очень хотел вернуться в армию – он был похож на моего сына Сашку – лысоватый, грузный, с густой черной бородой.
В Ростове в квартирах давно уже никто не жил: люди прятались от осколков в щелях. В каждом дворе была выкопана щель, там стояли бочки с водой. Только начался обстрел, мы ринулись в первую попавшуюся щель, и вдруг появилось такое чувство, что наши рядом, что «пронесло». Я, как всегда, сразу же заснул, никого не боясь. Километров за двести от фронтовой полосы уже никто не смотрел – еврей ты или не еврей, не в израильском Сохнуте будет сказано. Утром уже светало – вдруг на улице громкая русская речь. Во двор с грохотом въехал русский танк. Исаак засмеялся и сказал: «Все позади, мы остались живы! Нас освободили! Можешь спать».
Я не знаю, сколько времени прошло, час или два, но я снова проснулся, потому что женщина рядом с нами громко сказала: «Наши снова отступают!» Мы все трое – Исаак, грузин и я выбежали из щели на улицу. Мимо шла полуторка с нашими солдатами. Грузин побежал первым, ухватился и солдаты втащили его в кузов. Потом они подали руку Исааку, и он тоже оказался в кузове. Очередь была за мной. Я все-таки был намного ниже Исаака ростом: я догнал полуторку, прыгнул, схватился одной рукой, но вторая рука сорвалась! Исаак схватил меня за руку и вот в этом месте я хочу закончить мой рассказ.
Потому что сейчас они уедут в свою жизнь, а я упаду на землю и останусь в своей. Грузин не даст Исааку выпрыгнуть на ходу из машины, а я буду ждать их две недели, но наши войска уже не вернутся в Ростов. И между мною и Исааком будут пропасть и смерть. Потом я пойду бродяжничать по дорогам, и меня вместе с другими пленными захватят солдаты в немецких формах, и я снова буду сидеть в погребе и ждать допроса и расстрела. Солдаты в немецких формах – это партизанский отряд Супрунова, в котором я буду воевать два года, и у меня на глазах весь отряд целиком погибнет.
Сейчас Исаак отпустит руку – и я останусь в жизни, где мне придется жить по документам моего умершего двоюродного брата, служить по этим документам в Балтфлоте, кончать по ним политехнический институт, и по ним же я сейчас работаю уборщиком в хасидской ешиве. Но Исаак еще держит мою руку, я – еще я, я – еще Монька Лернер, через два месяца меня ждет моя бар-мицва! А сейчас я вишу на борту армейского тягача!
Время остановись! В этой машине уезжает мой брат. Я не хочу отпускать его руку.
Банька по-черному
Наша тель-авивская гостиница для новых эмигрантов занимает четыре этажа. На седьмом этаже, где живу я, всего две газовые плиты. И чтобы вечером разогреть себе консервы, иногда приходится ждать своей очереди по сорок минут. Впереди меня в очереди стоит с ковшиком старик Григорий Савельевич. Я и сам инженер-механик, но Григорий Савельевич был инженером старой школы и строил Днепрогэс. У него даже сохранились почетные грамоты. Ему восемьдесят два года, а его жене семьдесят пять. У них двое детей в Ришон-ле-Ционе, которые обещают их забрать. Пока их не забрали, они живут в нашей олимовской гостинице и стоят в общей очереди на кухне. Григорий Савельевич старше меня на восемнадцать лет, но себя я стариком не считаю, хоть, может быть, и пора. В Тель-Авиве я уже год и после курсов работаю помощником сантехника. Неплохо. Пока я торчу тут в гостинице, на жизнь мне хватает. Напротив меня по коридору живет молодая женщина из Ташкента Валя. Ей тридцать четыре года, а ребенку восемь с половиной. Она относится ко мне с уважением, потому что я нашел себе хорошую работу, а это не всем удается. И после получки я покупаю ее сыну какие-нибудь сладости. Валя всегда здоровается со мной за руку. Я не задерживаю ее руку. Особенного внимания она на меня не обращает. У нее красивая рука, длинные пальцы. Ладонь всегда сухая. Вообще из-за этой руки я и начал писать свою историю. А может быть потому, что все повторяется.
Тридцать четыре года, сухая ладонь, и я снова работаю учеником сантехника. Только на этот раз – сам сантехник из Туниса, и шестьдесят четыре года мне, а не ему. И моего первого сантехника звали не Боаз, а Сергей Пахомович. Но все его называли по отчеству «Пахомыч». Это мелкие стариковские подробности, для меня они имеют значение.
Пахомыч нашел меня в эшелоне, который в конце сорок четвертого года шел с фронта на Восток. Может быть, без него я угодил бы в любой из детских домов, потому что на каждой станции несовершеннолетних снимали с поезда. К добру или нет, но в детский дом я не попал. Документы у меня были не очень хорошие, но Пахомыч знал мою историю. Он знал, что это не мои документы.
И он прятал меня, пока мы не добрались до Челябинска. У него там были родные, и Пахомыч сказал, что дальше мы не поедем, останемся в Челябинске. Я добавил себе год и получил паспорт. А уже с паспортом устроился токарем на авиационный завод. Там я жил в общежитии, а Пахомыч жил за городом, в доме у казахов. У казахов детей очень много, но все устраиваются, и квартирного вопроса у них нет. Коек, правда, раньше не существовало, а все полы были закрыты войлочными ковриками. Сначала в таком доме идет помещение для овец, потом стоят коровы, потом лошади, а уже потом живут казахи. Запах сильный, но тепло из дома не выходит. А вот в моем заводском общежитии овец и коров не было, и холод поэтому был жуткий.
В нашем общежитии Пахомыч работал сантехником, а когда освободилось место, потянул за собой меня. Он сказал, что научит меня этой специальности за три дня, а работа будет легче, чем на заводе. Хоть смены тоже по двенадцать часов, но есть каптерка, можно запереться и поспать.
На завод шли работать только дураки. В основном мальчишки из деревни, которых еще не взяли на фронт, и какие-то темные бабы. Демобилизованные после ранений на завод работать не шли.
Забот для сантехника в общежитии хватало. Двенадцать умывальников, но несколько обязательно забьется, или батареи не работают, или котел. Продовольственную карточку свою я сразу продавал: холостякам она была ни к чему, и питался я в столовой. Да на карточку и давали не густо: хлеб, капусту и немного крупы, и еще свирипяное масло. Можно прожить всю жизнь и о таком масле не услышать. Есть такое желтенькое растение с запахом, оно немного горчит. Его давят.
Вечером мы иногда ходили на танцы, но с девушками я не танцевал. Мы танцевали с краю, мальчишки в валенках топтались вокруг друг друга. Кто был не на смене, по вечерам играл в карты или пил.
После работы я возвращался в свою каптерку и ложился у батареи. Я поставил около своей кровати две секции, и лежать там было тепло. На соседних двух койках спали кочегар и рябой возчик. Я старался прижаться к батарее и думать о чем-то постороннем. О нормальной еде или о том, кто скрутил кран в умывальнике. Засыпать было страшно.
Я уже, конечно, видал разные виды, но мне до сих пор всегда снился расстрел.
Или снилось, как падает мама и пятилетняя сестренка. И как мы с братом выползаем ночью из расстрельной ямы. Или снился партизанский отряд, в котором я отвоевал два года.
К пятнадцати годам я имел уже четыре ранения. Два осколка сидят еще сейчас: в голове и в пояснице. Но ветераном войны меня не признают, потому что справок у меня нет, а свидетели давно на том свете. Барышня из Министерства Абсорбции сказала мне, что «осколки – это не доказательство». Каждый может насажать себе в голову осколков, может быть, просто взорвался бытовой электроприбор. И я с ней вежливо согласился.
Когда в сорок пятом году я слышал, что евреи отсиживаются по тылам, я сразу лез в драку, но к шестидесяти четырем годам я стал спокойнее, и спекулировать своими ранениями мне не хочется. Последнее ранение я вообще получил случайно: я возвращался с задания и шел мимо станции, где наши ребята завязали бой с полицаями. И мне кричат: «Пацан, бери у раненого винтовку и отстреливайся!», – а очнулся я уже в госпитале. Вообще они не кричали «пацан», они звали меня по имени, но у меня в жизни так получилось, что я прожил до старости по чужим документам, и свое настоящее имя мне вспоминать тяжело.