Читаем без скачивания Джек, Братишка и другие - Геннадий Головин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда состав приближался и уже слышен был от переезда его предупреждающий гудок, знающие пса начинали торопливо его уговаривать: «Джек! Не надо… Ты же умный пес, хоть и балда. Зачем тебе эта дура железная?».
Джек лежал индифферентно и, казалось, со всеми был согласен. На морде — равнодушие. Хвост отброшен расслабленно. В глазах — скука.
Но стоило составу ворваться на станцию и поравняться с Джеком — в долю секунды от мирной добродушной дворняги не оставалось и помина.
Нечто яростно взъерошенное, оскаленно-клыкастое, убийственно хрипящее и люто ненавидящее взлетало вдруг в воздух, как выстрелянное катапультой, и летело прямиком на кабину машиниста.
— Ах! — в ужасе зажмуривались очи.
Когда же люди открывали глаза, страшась увидеть что-то ужасное, то видели пса живехонького, который с бешеным лаем несся вдоль кромки платформы, изо всех сил стараясь держаться вровень с кабиной машиниста.
Машинист, свисая из окошка, одобрительно хохотал и непременно что-то поощрительное, подзуживая, кричал собаке.
Джек проносился вдоль всей платформы. Каким-то чудом, скрежеща по асфальту когтями, он умудрялся-таки вовремя затормозить и не врезаться в ограждение, поворачивался и бежал теперь навстречу движению поезда, продолжая гавкать, но гораздо менее непримиримо. Затем ему снова попадался на глаза вагон, чем-то особенно его возмущавший, и он мчался вровень с ним — гавкая, брызжа слюной и делая угрожающие скачки, которые почти достигали стены вагона, несущейся со страшной скоростью. Наконец последний вагон, суетливо виляя, уносился вдаль, и Джек мгновенно успокаивался.
Снова милый и мирный, ласково помахивая хвостом, он возвращался к своим. Ложная скромность героя, свершившего немалый подвиг, была отчетливо написана на его морде. И — чувство большого морального удовлетворения.
Я уже говорил, что именно транспортное движущееся средство (выражаясь изящным слогом ГАИ) роковым образом поломало солидную будущность Джека. Удивительная непримиримость была в его ненависти ко всяческим авто-, вело-, мото-, тепло-, электротаратайкам.
(Однажды, вспоминаю, мы с женой самым серьезным образом испугались за психику Джека. Мимо нас вздумал мчаться, нагло лязгая, воняя мазутом, громыхая и словно бы даже улюлюкая, состав из платформ, на которых в два этажа были наставлены еще и… автомобили! Словами тут не описать, что творилось с бедным Джеком. После того как поезд ушел, еще с полчаса шерсть на нем стояла свирепым дыбом и какие-то замысловатые судороги — отвращения, ненависти, негодования — прямо-таки сотрясали его, бедолагу.)
…Наконец электричка появлялась.
Псов начинали тормошить, ерошить, гладить.
Они вертелись во все стороны, виляя грустно приспущенными хвостами, и, ей-богу, самая натуральная растерянность и горечь разлуки были на их физиономиях.
Им и в самом деле было жалко с людьми расставаться. А может быть, и так: жалко людей, с которыми они должны расставаться.
Два пса на опустевшей платформе, растерянно высматривающие знакомых за сомкнувшимися дверями электрички, — эту картину горожане увозили с собой в Москву. И еще очень долго воспоминание это грело им души. Им, конечно же, воображалось, как псы возвращаются сейчас на безлюдную дачу, как понуро вынюхивают они по дорожкам дорогие им следы уехавших, как улягутся они потом на крыльце и примутся тосковать по горожанам… Ничего этого, конечно, и в помине не было.
Приезжавших-отъезжавших в поселке много, а Джека с Братишкой — раз-два и обчелся. Никакой нервной системы (даже собачьей) не хватило бы оплакивать каждую разлуку.
Едва поезд исчезал, и платформа скучно пустела, псы бодро-весело отправлялись восвояси.
Джек, конечно, опрокидывал по дороге все мусорные урны, услаждаясь их дребезгом и содержимым. Братишка трусил целенаправленно и задумчиво, словно впереди у них была еще масса незаконченных дел. Он держал в памяти десятки дач, где к ним благоволят, и в эти минуты, я думаю, прикидывал, кого бы еще им нынче навестить.
Почти всегда в этот час они прибегали к нам.
Они и на дню у нас появлялись не раз и не два. И рано утром. И поздно вечером. Но мы особенно ценили их появление именно вечером воскресного дня.
К этому времени собаки были сыты до последнего уже предела, и никакой, стало быть, корысти не могло быть в их визите — одно только единственное желание дружески пообщаться с людьми, им симпатичными.
Джек с Братишкой действительно относились к нам с симпатией. Более свойски, я бы сказал, нежели ко многим другим жителям поселка. И этому были, безусловно, причины.
Я думаю, что собаки уже давно догадались, что мы — наособицу среди прочего дачного люда и что через месяц-другой, едва зарядят дожди, мы, в отличие от всех остальных, не бросимся бежать в Москву, что знакомство с нами — это, судя по всему, знакомство надолго. Может быть, даже (чем черт не шутит?) — на всю зиму.
И они, конечно, не ошибались.
Мы и в самом деле никуда не собирались бежать. По той простой и веской причине, что бежать-то нам было некуда.
Мы недавно поженились. Жилья в городе не было — если не считать девятиметровой комнатенки, жить в которой вдвоем (а к тому времени можно было уже говорить — втроем) не было никакой возможности. Так что мы решили перезимовать, если сумеем, здесь, в этом поселке — в доме, куда нас из милости пустила пожить престарелая тетка жены.
Мы отнюдь не сразу решили это. А когда все же решили, что-то быстро и ловко изменилось и вокруг нас (мы, должно быть, на все стали смотреть новыми глазами, глазами недачников), и в нас самих. А собаки перемену эту мгновенно, конечно же, почуяли. И относиться к нам стали совсем по-иному, чем к остальным. Я уже говорил: как к своим.
* * *Уже наступала осень. А с нею и хлопоты, о которых мы понятия не имели, живя в городе. Нужно было запасать на зиму продукты, дрова… Дом необходимо было хоть как-то подготовить к холодам. Завезти надо было газ в баллонах, перетащить из Москвы книги и словари для работы (для одного московского издательства мы подрядились делать переводы). Забот хватало, что там говорить, но надо сознаться, что все это были ужасно приятные заботы — робинзоновские.
Дел было невпроворот и у наших псов.
Пришла пора переездов, и что ни день в тишайшем нашем поселке ревели, оскорбительно и бесцеремонно, грузовики, доверху заваленные дачным скарбом.
Джек срывал себе голос, по нескольку раз на дню ввязываясь в сражения с ненавистными своими врагами.
Грузно переваливаясь, ползли машины по тесным улочкам, исторгая (явно в желании побольше напакостить напоследок) изобильные клубы сизого выхлопа. Джек бросался им прямо под колеса, норовил вцепиться клыками в шины, хрипел, безумствовал. Просто чудо, что каждый раз он оставался в живых.
Машины подползали к шлагбауму на краю поселка. Взобравшись на асфальт, секунду-другую медлили, будто собираясь с духом, и, воодушевленно взвыв моторами, вдруг уносились прочь. С освобожденной радостью какой-то. С торопливостью, ужасно обидной для нас, остающихся.
Это напоминало какое-то бегство. Эвакуацию напоминало — в преддверии неумолимых ненастий, жуткого неуюта, дождей, холодов.
Что скрывать, нам тоже хотелось в те дни уехать. Все нас покидали.
Собаки появлялись на нашем крыльце изредка. Словно бы только для того, чтобы показаться: «Вот мы. Никуда не девались. Просто, извините уж, дел по горло!». И вновь убегали — вертеться под ногами у отъезжающих, принимать прощальные ласки и помогать по мере сил в очищении холодильников.
Холодильники, разумеется, интересовали Джека с Братишкой очень. Но, скажите, сколько могли съесть даже такие бравые обжоры, как наши дворняги? Два, три, четыре кило колбасы? Две-три кастрюльки какого-нибудь борща? Пожалуй. Но не больше. (Молоком, заметьте, и кондитерскими изделиями они пренебрегали.)
И вот, будучи уже до безобразия сытыми, с боками, круглящимися, как мандолины, они все же продолжали крутиться среди отъезжающих, самое деятельное участие принимая в хлопотах и сборах. Я думаю, им ужасно нравилась сама атмосфера отъезда. И не только суетня-беготня, похожая на игру, не только взвинченность, почти праздничная, голосов, жестов и походок. Им нравились люди! Именно такие, какими они становятся перед всякой разлукой, — трогательные, добрые, немного беспомощные, чуть встревоженные, грустно-ласковые.
Итак, народ разъезжался.
Все меньше загоралось по вечерам окон в поселке. Ночи стали черны и беспокойны.
Осень пришла. Она не вдруг, конечно, упала. Не так, как приходит, например, зима. Ее присутствие мы и раньше замечали, но… не желали замечать!
Солнце поднималось все позже и позже. Уже глядело оно на землю не пристально, а словно бы вскользь — без прежнего, без живого интереса.
Уже и листва, словно бы украдкой, и там и сям желтела. И вяла ботва на пустующих огородах. И лес вокруг поселка сквозил с каждым днем все отчетливее. Птицы заметно примолкли. А мы все пытались уверить себя, что это — еще лето. Конечно, не пылкое, не бодро текущее лето июня или даже июля, но все же — лето. Пусть уже вялое, пресыщенное, грузно замедляющее свой ход, но все же — лето.