Читаем без скачивания Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций] - Эдуард Кочергин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заканчивался коридор двумя карцерами. Они как были зэковскими камерами в предвариловке, так и остались, ничего там не переменилось. В одном из карцеров на стене кем-то давным-давно была выцарапана странная надпись: «Кому — татор, а кому — лятор». Среди козявок, шкетов и даже пацанов ходили слухи, что в этих бывших камерах водятся привидения — духи замученных арестантов пересылочной тюрьмы, и что ночью они выходят оттуда и проникают к нам на лестницу и, минуя Лыску, тоже бывшего зэка, поднимаются на второй и третий этажи. Не дай бог попасть к ним в руки — утащат с этого света на тот. Много раз по ночам мы слышали с лестницы какие-то протяжные стоны со странными подвываниями. Возможно, это был просто сквозняк.
Про жабу и челядь
Вторая, левая половина нижнего этажа принадлежала Жабе и её помоганцам. Не удивляйтесь, начальницу нашего детприёмника НКВД СССР звали Жабой, и не только воспитанники — враги народа, но и её подчинённые — за глаза. Эта точная кликуха затмила имя и отчество, при попытке вспомнить, как её всё-таки величали, вспоминается только огромная усатая жирная тётка с коротенькими толстыми ручонками, со многими подбородками при отсутствии шеи и маленькими, выпуклыми лягушачьими глазками, обязательно ряженная в зелёно-болотные платья, шёлковые или шерстяные, в зависимости от времени года. Вспоминается ещё одна странная особенность её — подпрыгивать и топать на провинившегося сразу двумя грузными ногами, вытаращивая при этом свои круглые жабьи глазки до огромных размеров. Служа в ведомстве Лаврентия Павловича, она ещё по совместительству художничала — писала картины масляными красками. Энкавэдэшные достоинства совмещала в себе с талантом великой художницы-сталинописки.
Её огромный кабинет, размером с нашу палату, то есть трёхкамерный, выглядел настоящей мастерской художника. Два здоровенных мольберта, тумба с красками и кувшин с кистями были главными предметами в официальном обиталище Жабы. По центру зала между мольбертами стоял большой письменный стол с двумя креслами, а над начальственным «троном» висел чёрно-белый литографский портрет родного отца всех наших заведений, наркома НКВД СССР Лаврентия Павловича Берии. Прямо против него в старинной золочёной раме красовался сам вождь — Иосиф Виссарионович, в кителе, с трубкой в руке, с загадочной улыбкой поглядывая на земляка Лаврентия. На мольбертах громоздились два огромных полотна с главной темой всей жизни Жабы-художницы — Сталин и дети. В мастерской-кабинете пахло масляными красками, скипидаром и вкусным табаком. Она курила какие-то длинные папироски. Служба шепталась, что это любимое курево вождя, что начальница, как большая шишка и его портретистка, вполне их заслуживала. Её портреты и картины с генералиссимусом забирали важные военные «погонники», приезжавшие на машинах.
При всём таланте и значимости эту тётеньку в ДП не любили и стар и млад, и сестра и брат, как говаривала наша посудомойка Машка Коровья Нога. Даже вохра не баяла про неё ничего хорошего. Смотрела она на всех со своих начальственных гор как на букашек, копошащихся внизу, которых в любой момент можно раздавить или отправить в никуда. Женские люди в таких заведениях не отличались ни чадолюбием, ни добротой, а чиноположенные — особенно.
Правой рукой начальственной Жабы служил воспитатель пацанов, награждённый кликухой Крутирыло. Бывший старший надзиратель, сосланный к нам из колонтая[3] для укрепления рядов, а может быть, после какой провинности. Происхождением своим он гордился и при воспоминаниях о прошлой работе почёсывал волосатые руки. Видать, в ИТК специализировался по рукоприкладству. «О, шо мы сделаем с им… О, шобы неповадно было…» — говаривал он, ведя за шкварник в карцер провинившегося пацанка.
Ближайшими заспинниками надзирателя были три охранника — Пень с Огнём, Чурбан с Глазами и просто Дубан — старший попердяй, сексот и болтун, выполнявший в ДП роль возилы-экспедитора. Первые двое работали ещё ключниками и гасилами — вырубали перед сном свет в палатах, отдавая приказ — спать, и закрывали на замки двери отсеков, выходящих на шахту лестницы. По утверждению никого не боявшейся посудомойки, все эти типы были трусливыми животными, которые прятались от фронта в детприёмнике НКВД.
Воспиталкой мальков-колупашей служила здоровенная бабила, которую охранники именовали Бедрушей. Эта воспитательная тётенька совсем не стеснялась в выражениях. Попавшему под ноги огольцу могла приказать: «А ну, ты, подбросок, скакни в сторону, не то раздавлю». Всё та же полоскательница Машка Коровья Нога обзывала её мандярой залётной. А её попойки с вохрой комментировала ещё круче: «Какая она, прости Господи, воспиталка, раскладушка бедрастая, вот она кто. Хотелку свою пристраивает».
Среди значимых для нас особ были ещё две тётки. Одна из них — кастелянша, или завскладом, выдававшая нам шмотки, полотенца, мыло, спальное бельё, обзывалась самой охраной Ржавчиной за порчу оспой своего и так страшноватого лица. Носила она военную форму, только без погон. К её полинялой гимнастёрке прикручен был орден Боевого Красного Знамени, в окантовке красного сукна. По рассказам, она в Гражданскую войну героически партизанила в сибирской тайге и там заржавела, то есть перенесла оспу. С нами партизанка почти не разговаривала, только при смене белья, высунувшись из своей подвальной каптёрки с окурышем «Бокса»[4] в зубах и осмотрев очередь пацанвы неподвижными глазами, хрипела горлом: «Ну что, вражины, выстроились — чистенького захотели?» В начальстве её недолюбливали — орденоносная Ржавчина была для них слишком идейной, ископаемой революционеркой. Вторая — дэпэшная кормильщица, повариха, незнамо отчего покрасневшая на всю жизнь, такая же жирная, как Жаба, с типичной обзовухой — Свиная Тушёнка. Единственное слово, которое она произносила в нашу голодную сторону, когда речь шла о добавке, — «не положено», и разворачивалась к нам сытой спиной.
Отдельно об очкарике
Пожалуй, единственным человеком во всей начальственной подворотне был старый дяденька Ефимыч — счетовод. Людишкам, обращавшимся к нему с вопросом: «Вы бухгалтер?» — всегда отвечал: «Нет, я счетовод». Этот лысый очкарик в нашей среде считался странным взрослым: во-первых, он обходился с нами как с равными людьми, во-вторых, при встрече улыбался и вежливо спрашивал: «Ну, молодой человек, как ваша поперечная жизнь?» Конечно, никто из нас не мог ему ничего ответить, да и как понять, что это за «поперечная жизнь» у нас — козяв. Многие даже сторонились его. У Ефимыча на достопримечательном носатом лице торчали очки толстого стекла. Для протирания их он носил специальную мягкую тряпочку, пришитую верёвочкой к нагрудному кармашку засаленного пиджака. Каждый раз, снимая припотевшие очки, закрывал свои припухлые покрасневшие глаза и обязательно, отвернувшись от всех, тщательно протирал их пришитой тряпочкой. Пацаны про его протирку очков втюхивали нам, козявам, что Фимыч боится, что щипачи стибрят драгоценную тряпочку и он ослепнет. Этот бухгалтер-счетовод производил впечатление персонажа из какой-то старой нечитаной сказки.
Тёточка Машка и дядька Фемис
Из близких и доступных нам взрослых было ещё двое. Ремонтный, как его официально обзывали, человек, дядька Фемис — Фемистокл — грек по национальности, и тётенька, или тёточка на языке колуп, Машка, Машка Коровья Нога по дэпэшной кликухе.
Дядька Фемис умел делать абсолютно всё: строить, пилить, строгать, столярничать, слесарить, паять, красить, шпаклевать, точить, сапожничать. Все глаголы мужского деланья относились к нему. Начальница Жаба эксплуатировала его нещадно. Он рубил ей баню, перекладывал печку в доме, изготавливал подрамники, натягивал холсты, обрамлял их, делал новые двери, мебель. Короче, вкалывал как раб. Днём и ночью дядьку можно было видеть в закуте сарая-склада, где находились верстак и маленькая иззёбка[5] с крошечной печкой; там он и жил. Вероятно, НКВД выслал Фемиса из родных мест в Сибирь без права выезда и отдал в крепость нашему детприёмнику. Жаба на большие работы разрешала ему брать в помоганцы старших пацанов. Это считалось счастьем, мастер расплачивался с ними местным табаком-самосадом, естественно втихаря. А мы, дурачки, спрашивали его:
— Дядя Фемис, ты грек древний или просто грек? Бедруша говорит, что ты появился из древних греков.
— На то она и Бедруша. Появился я из крымских греков.
— А ты шпион или враг народа?
— Я ни то, ни другое.
— А почему ты здесь?
— Потому что я — крымский грек.
— А тебя назад пустят?
— Не знаю. Спросите Бедрушу, она всё знает.
Тётенька Машка прозывалась Коровьей Ногой из-за врождённой инвалидности. У неё на левой ноге вместо полной ступни была только пятка — «копытце». Поэтому ковыляла она по-особенному, в специальной обувке. Славилась тётка Машка тем, что уж больно была ругачая и винцом баловалась. Но более доброго существа во всей нашей огороженной географии не имелось. Колупам она подбрасывала съестного, вкусного — чищеную морковку или молодой турнепс. Подлечивала их боевые раны на локтях и коленках подорожником. Нам, козявам, тоже помогала жить, прикладывала к очередной шишке медяшку или смазывала подсолнечным маслом обожжённую у печки руку, обязательно выговаривая ковыряшке: «Пошто сам в печь лезешь, рукой огонь погасить хочешь?.. Теребила, дёргала, царапала, рвала, драла». Защищала перед вохрой, покрывала их такими российскими словами, что они пасовали перед нею, закрывая свои хайла. Начальницу не уважала, а подвыпив малость, говорила о ней: «Какая она художница — худо жнёт и дождь идёт. Жаба, одним словом». С её лёгкой руки и стала наша энкавэдешница Жабой. За эти худые слова последняя угрожала зашить Машке рот и выбросить полоскательницу на улицу вместе с её козой. Из дэпэшных людей Машка признавала только работного человека Фемиса. Он ей в конце войны стачал пару высоких ботинок из лоскутов где-то добытой кожи. Левый ботинок специально для её копытца. Когда сделал и подошло, Машка по этому поводу устроила на радостях в сарае пьянский праздник с самогоном. В конце праздника в новых зашнурованных ботинках стала плясать и петь непотребные частушки, одну из которых я запомнил на всю жизнь: