Читаем без скачивания Кавказская война. Том 3. Персидская война 1826-1828 гг. - Василий Потто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы понять это обстоятельство, нужно знать, при каких условиях совершено Давыдовым это дерзкое покорение Дрездена. Бурное военное время создало в эту эпоху целые толпы искателей известности. “В союзных армиях – рассказывает Давыдов,– все только и мечтали о столицах, торжественных въездах, о повержении ключей их к стопам императора. На мою беду подручных столиц в то время было только две, из коих Берлин захватил уже Чернышев, а Дрезден оставался еще на удалого. И Блюхер, и Винценгероде двинулись к этому доброму Дрездену с целыми армиями, не постигая, что слава подвига оценивается большим или меньшим количеством средств, употребленных на предприятие, и что взятие Берлина целой армией не составило бы никакого подвига, тогда как взятие того же Берлина легким отрядом Чернышева справедливо его прославило. Вот почему Блюхер,– тогда еще без ореола Кацбаха, Бриена и Ватерлоо, желая захватить Дрезден, направил Винценгероде в противную сторону, а Винценгероде, имея ту же самую мысль, действовал подобным же образом относительно меня и Ланского, желая, так сказать, украдкой достигнуть соблазнительного предмета. Я не понимал тогда этой особого рода политики, не мог предвидеть, чтобы взаимные тонкости моих начальников остались тщетными и что мне было определено судьбой, поддев их обоих, сломить себе шею. И вот этот добрый Дрезден является подводным камнем, о который ударилось в беззаботном и отважном полете своем на всех парусах мое корсарское судно”.
Дело в том, что 8 марта Давыдов с тремя казачьими полками, в которых было не более пятисот наездников, явился под стенами Дрездена, разложил огромные костры, чтобы ввести неприятеля в заблуждение” и послал требовать сдачи города. После длинных переговоров, французский генерал Дюрют с пятитысячным отрядом согласился, наконец, очистить весь новый Дрезден и отступить на Эльбу. Условия были подписаны и 10 марта, задолго еще до рассвета, Давыдов велел своей партии готовиться к парадному вступлению в город. “Надо было блеснуть чем Бог послал,– говорит он,– и мы сами нарядились в самые новые одежды. Я тогда носил курчавую, черную, как крыло ворона, окладистую бороду; одежда моя состояла из черного чекменя, красных шаровар и красной шапки с черным околышем, я имел на себе черкесскую шашку и ордена: на шее Владимира, Анну, алмазами украшенную, и прусский “За достоинство”, в петлице – Георгия. В полдень партия села на коней и вошла в ворота укрепления. Тут стоял французский караул, который отдал честь, при барабанном бое”... Исключить из договора эту статью Давыдов ни за что не соглашался, желая сделать жителей Дрездена очевидными свидетелями унижения французов перед русскими.
Поблагодарив гарнизон легким приподнятием шапки, Давыдов, окруженный своими офицерами и конвоем ахтырских гусар, въехал в Дрезден; за ним потянулись казачьи полки, “и песенники, ехавшие впереди Бугского полка, залились:
Растоскуйся, моя сударушка...
Погода была прелестная, число любопытных было невероятное, и на улицах не было свободного места, во всех окнах торчали головы: самые крыши были усеяны народом; иные махали платками, другие бросали шляпы в воздух; и все кричало, ревело и вопило: “Ура, Александр! Ура, Россия!” И в этом многогласном хоре, прославлявшем два столь огромные имени, и мое недостойное имя извивалось, подобно звуку флейточки среди оглушительного гула труб и литавр”.
11 числа, ночью, неприятель стал отступать из Старого города. Судьба, улыбаясь, казалось, призывала Давыдова овладеть и последней половиной Саксонии,– как вдруг, на рассвете 13 числа, явился сам Винценгероде, бросивший корпус и прискакавший на почтовых из Бауцена. Он обвинил Давыдова в том, что тот самовольно подошел под Дрезден и осмелился заключить конвенцию, тогда как существовал приказ, строго запрещавший входить с неприятелем в какие бы то ни было условия и договоры. Последнее Винценгероде называл государственным преступлением и заключил свою речь словами: “Я не могу избавить вас от суда. Немедленно сдайте вашу команду и отправляйтесь в главную квартиру”.
Каждому, кто был отрываем от своей любимой военной семьи, будут понятны чувства, взволновавшие тогда Давыдова. “От Бородинского сражения до вступления в Дрезден,– говорит он,– я сочетал свою судьбу с судьбой своей партии, мое существование с ее существованием. Я расставался уже не с подчиненными; я оставлял в каждом гусаре – сына, в каждом казаке – друга. О, как черствый сухарь на бивуаке, запах жженого пороха и кровавая купель сближают людей между собой! При расставании со мной пятьсот человек рыдало... Я сел в почтовую коляску и выехал в те самые ворота Нового города, в которые за два дня перед тем так радостно и с торжеством входил во главе своей партии”...
Через несколько дней по прибытии его в главную квартиру, в Калиш, в соборе служили благодарственное молебствие, сопровождаемое пушечными выстрелами, за взятие Дрездена. “А я,– говорит Давыдов,– слушал их, скитаясь по улицам города”. Но справедливость царя-покровителя, как выражается он, была щитом беспокровного. “Как бы там ни было,– сказал Государь, по выслушивании дела,– а победителя не судят”,– фельдмаршал приказал немедленно возвратить Давыдову ту самую партию, которой он командовал. Но партия была уже распущена, и Давыдов остался при армии без должности, как корсар, потерявший корабль свой. Позже он был назначен командиром Ахтырского гусарского полка, с которым и кончил кампанию 1814 года.
Замечательно, что Давыдов, герой отечественной войны, герой Дрездена, деятельный участник битв под Лейпцигом, под Ларотьером и Красном, за весь заграничный поход не получил ни одной награды. С ним вышел даже беспримерный случай, которого, можно сказать, ни с кем никогда не бывало: за сражение под Ларотьером, 20 января 1814 года, он был произведен в генерал-майоры, а спустя некоторое время ему было объявлено, что производство его состоялось по ошибке,– и Давыдов должен был снова надеть полковничьи эполеты. Генеральский чин возвращен был ему только 21 декабря 1815 года.
Войны окончились. Давыдов уехал в бессрочный отпуск, женился и в 1823 году окончательно вышел в отставку. К этому времени относятся его капитальные труды: “Опыт теорий партизанских действий” и “Партизанский Дневник”,– сохранившие за собой большое значение в военной литературе и до настоящего времени.
Его стихотворения того времени отмечены талантом сильным и оригинальным. Но Давыдов не сделался записным литератором и не видел в этом настоящего своего признания.
Я не поэт, я партизан-казак,—
сказал он сам про себя в известном стихотворении:
Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,И беззаботно, кое-как,Раскидывал перед Кастальским токомСвой независимый бивак.Нет, не наезднику присталоПеть, в креслах развалясь, лень, негу и покой...Пусть грянет Русь военною грозой —Я в этой песне – запевало.
Но войны не было. Ермолов два раза просил о назначении Давыдова командующим войсками на Кавказской линии,– и ему дважды отказали. “Сперва,– говорит Давыдов,– мне предпочли Лисаневича, а потом Горчакова”. Между тем все, знавшие Давыдова, говорят, что это был немаловажный промах. На Кавказской линии был нужен человек решительный и умный, не только исполнитель чужих предначертаний, но сам творец своего поведения, недремлющий наблюдатель всего, что угрожало порядку и спокойствию от устьев Лабы до Андреевской. “Давыдов,– писал Грибоедов своему другу Бегичеву,– во многом исправил бы здесь ошибки самого Алексея Петровича. Эта краска рыцарства, которой судьба оттенила характер нашего приятеля, привязала бы к нему кабардинцев,– а это именно и было то, чем мы никогда не умели воспользоваться...”
С восшествием на престол императора Николая, Давыдов снова поступил на службу, и с берегов Москвы судьба переносит его на отдаленную границу с Персией, на ту единственную пограничную черту России, где земля не звучала еще под копытами его коня. Его назначение в Грузию состоялось при довольно исключительных обстоятельствах. Вот как рассказывает он об этом сам.
Зачисленный по кавалерии и живя с семейством, то в Москве, то в своем подмосковном имении, он ожидал коронации, ни мало не думая о действительной службе, то есть о службе во фронте или на войне. “К первой я совершенно неспособен и признан таковым высшим начальством,– говорит он,– а о войне не было и слуху”. Но 9 августа, приехав во дворец, чтобы представиться государю, прибывшему тогда в Москву для коронации, он заметил, как Дибич беспокойно переходил от одного генерала к другому и делал распоряжение о немедленном возвращении в Грузию тех, которые принадлежали к отдельному Кавказскому корпусу. Ничего не зная о вторжении персиян, Давыдов полагал, что черкесы сделали один из тех набегов на Кубань, которые случались и прежде,– а многочисленные и сильные недоброжелатели Ермолова старались, вероятно, придать этому простому обстоятельству какое-нибудь особенное значение. Но вот в залу вошел государь и, подойдя к Давыдову, сказал, что рад его видеть, благодарил за то, что он снова надел эполеты в его царствование, и, наконец, спросил: может ли он служить в действительной службе? Давыдов отвечал: “Могу, государь”,– и император, милостиво улыбаясь, пошел далее.