Читаем без скачивания Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий - Нина Соболева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как ни странно, но некоторые уцелевшие лавчонки Гостиного двора в этот день работали, и мы зашли в угловой и удачно купили несколько мотков белых ниток. Бабушке теперь хоть дело будет, она давно собиралась шторы на окна вязать. (Шторы эти были начаты бабушкой в бомбоубежище, продолжены и закончены мамой уже после войны и теперь, спустя сорок лет, висят на наших окнах в праздничные дни).
* * *
В конце ноября или начале декабря (мне помнится, что 6-го декабря, но, может быть, я ошибаюсь) состоялся симфонический концерт в здании Филармонии. Музыка, звучавшая тогда, потрясла и на всю жизнь осталась особенной, «из тех дней».
Билеты на концерт дали маме в институте. Начинался концерт днем, и мы вышли из дому еще в сумерках, так как идти предстояло пешком, и путь не близкий. Двигались медленно (уже начали отекать ноги), по тропинкам, протоптанным между сугробами, мимо разрушенных зданий и многодневных пожарищ. Пустынной была Сенная площадь, тянуло дымом от обгоревших рядов Апраксина двора и Гостиного. Проходя через Невский, стали встречать прохожих, которые шли в одном с нами направлении, тоже, видать, на концерт, и мы сразу приободрились — значит, концерт состоится. А когда свернули на улицу Бродского, то, совсем как в мирное время, стояли страждущие и спрашивали, нет ли лишнего билетика. И мы, почти стесняясь, достали свои билеты (они были из плотной бумаги вишневого цвета) и, подымая их над головой, с трудом протиснулись среди тех, которые толпились в дверях, уговаривая контролера пропустить их без билета. По-видимому, это многим удавалось, т. к. зал был переполнен. Медленно подымаемся по беломраморной лестнице, минуя гардероб. Молодых не отличить от старых — закутаны в платки, шали, на ногах валенки или самодельные стеганые сапоги с галошами (такие были и у меня). Много военных — с перевязанными руками или на костылях, некоторые еле идут в сопровождении медсестер, перед ними расступаются, пропуская вперед.
В зале сумрачно и будто все обледенело. Колонны покрыты инеем, тусклый дневной свет еле пробивается сквозь полукружья верхних окон, великолепные хрустальные люстры укутаны чехлами.
Наши места в третьей ложе слева, но там разместилась группа раненых, и мы уступаем им стулья (еле уговорили), а сами встаем возле колонны. Появляются оркестранты, и мы забываем о холоде и усталости — почти все они во фраках. Пусть при этом у некоторых шарфы и валенки, но главное — концертная форма соблюдена несмотря ни на что! Аплодируем — и радость, и гордость за них, и тревога — как же им, бедным, будет холодно! Как замерзли их покрасневшие руки!
Появляется Лев Оборин[22] — с нездоровой отечной полнотой, движется медленно, подходит к самой рампе — очень «домашний», словно старый знакомый каждого из нас — вглядывается в лица, кивает кому-то, досадливо отмахивается от аплодисментов. Долго усаживается, чтоб удобнее, а все оттаивают, расслабляются. Может, впервые за полгода.
Начинается музыка. И такое полное растворение в ней!.. Будто перенесли нас всех в другой мир — мир весны, тишины и солнца. Это Третий концерт для фортепиано с оркестром Чайковского. Вдруг внезапное пробуждение: сначала не могла понять, почему в зале поднялся какой-то шумок, почему на сцене рядом с оркестром (продолжающим играть) какой-то человек стоит, а его жестами, шиканьем, буквально гонят, чтоб прочь уходил. Оказывается, начался артобстрел этого района, и администратор вышел, чтобы прервать концерт. Но публика просит, умоляет, и он в нерешительности подходит к Оборину, к дирижеру. Те, улыбаясь, кивают на зал, и администратор на цыпочках скрывается за кулисами. И все с облегчением снова погружаются в волны утешающей, врачующей музыки Чайковского. Но теперь уже сквозь музыку мы слышим разрывы снарядов — дальних, и не очень дальних. Несколько военных тихонько пробираются между рядами к выходу. Как-то сейчас в районе нашего дома? Знаю, что и мама думает о том же. Но если б мы и ушли с концерта, то все равно домой добрались бы не скоро — нас заставили бы переждать обстрел в бомбоубежище.
Отзвучала музыка, и Оборин, дирижер, музыканты принимают шквал благодарности от слушателей и, в свою очередь, пытаются передать свои чувства всем собравшимся, всем, кто в этот день пришел сюда, преодолев слабость души и тела.
Удивительная атмосфера возникает в зале — все мы как одна большая семья. Многие подходят вплотную к эстраде, что-то говорят оркестрантам, солисту, те отвечают. И даже в пререканиях с администратором публика ведет себя сплоченно, словно взрослые дети. Отшучиваются, доказывая, что никто, мол, из ленинградцев давно не бегает в убежище по каждому сигналу тревоги, ведь они по десятку раз в день случаются. Администратор продолжает уговаривать спуститься в подвал, т. к. второе отделение все равно не начнется до отбоя тревоги. Некоторые послушали его (кажется, соблазнил кипятком, который можно там получить). Но большинство осталось, сгрудились вокруг сцены. Просят Оборина поиграть «просто так». И он играет — тихо, словно для себя — из «Времен года» Чайковского «Баркаролу», «Осеннюю песню», все те милые пьесы, которые у каждого ассоциируются с домом, покоем, счастьем…
А разрывы все громыхают. Один совсем близко — вздрогнуло здание. (Позднее узнали — в Пассаж попал). Фантастические аккорды от слияния нежных звуков рояля и разрывов, завывания снарядов. И от сочетания несочетаемого, от контраста чувств, мыслей — какая-то душевная переполненность, то, что трудно объяснить словами. Замечаю у мамы слезы на глазах. И не только у нее. Неловко разглядывать эти изможденные, такие беззащитные сейчас лица, но хочется запомнить их, вобрать всех в себя. Опускаю глаза, чтоб скрыть, что и у меня комок в горле.
Потом Оборин ушел отдыхать, а мы с мамой устроились в затемненном уголке на банкетке, медленно съели (сосали) принесенные с собой сухарики сегодняшнего пайка — по два сухарика, длиной и толщиной в мой указательный палец. Один уже был съеден утром, с кипятком, а четвертый, последний, оставлен на вечер, когда будем варить «суп» из крахмала. Прижавшись друг к другу немножко подремали.
Отбой тревоги дали часа через полтора. И когда стали рассаживаться, я вдруг увидела, что из рядов, неподалеку от нашей ложи, мне машет рукой какой-то военный. Вглядываюсь и с трудом узнаю: мальчик из моего класса, тот самый озорной Венька Прайс, в которого я была влюблена в течение шести лет и по этой причине умудрилась ни разу за все школьные годы не только не поговорить с ним, но даже, кажется, и стоять рядом не отважилась. А тут он смеется, показывает на свободное кресло возле него. И я ему очень обрадовалась, вся моя дурь вмиг прошла. Сели мы вместе (мама тоже уже имела место), и с удовольствием поговорили, пока оркестр усаживался. Оказалось, он через два дня на фронт уходит. О наших ребятах друг другу рассказали, кто что знал. «Слушай, а мы ведь с тобой, никак, впервые разговариваем? — вдруг спрашивает. — Отчего это ты всегда в школе от меня как заяц от волка бегала?». «Так я же влюблена была в тебя, вот и боялась даже в глаза взглянуть». Он так и расхохотался — «А теперь не боишься?». «А теперь не боюсь! И вообще я тогда такая дура была». Посмеялись мы оба. А тут и второе отделение началось. (По окончании концерта Венька спешил в часть, взял мой адрес, обещал писать. Но ни одного письма я от него не получила. Позднее узнала, что он погиб).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});