Читаем без скачивания Сезанн. Жизнь - Алекс Данчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вкус к труду подразумевал, выражаясь сегодняшним языком, личный рост, профессиональное совершенствование. Это нельзя сравнить с тем, как растут грибы, сказал однажды Сезанн, рост – через учение и практику. «Лувр – это книга, по которой мы учимся читать. Но мы не должны довольствоваться тем, что усвоили прекрасные формулы наших знаменитых предшественников. Отойдем от них, постараемся освободить от них свой ум, будем изучать прекрасную природу, попытаемся выразить себя в соответствии со своим собственным темпераментом. Вдобавок время и размышления мало-помалу изменяют наше восприятие, и в конце концов приходит понимание». В письме к Бернару он добавляет: «Изучение природы так изменяет наше восприятие, что можно понять анархические теории смиренного и великого Писсарро»{407}. Иными словами, такое изучение способствует раскрепощению. Сезанн также полемизировал с некоторыми текстами Бернара. Художники – не иконоборцы, считал Бернар. «Лучшие живописцы, будь то Курбе, Мане или Моне, не заставляют нас забыть Микеланджело, Рафаэля, Леонардо… Это не анархисты, которые стремятся создать мир заново и начать отсчет с себя». Сезанн не был в этом так уверен. Как и Пруст, который знал, что мир не создается единожды и навсегда – он обновляется всякий раз, когда рождается самобытный художник{408}. Если при этом нужна известная доля утопизма – пусть! Для Сезанна учение означало нечто иное: школу самовыражения, класс для двоих, где ни расписаний, ни преподавателей. Анархия правит, le bon Dieu[51] снисходительно наблюдает. Писсарро облагородил труд.
Труд – для тружеников, «серьезно работающих художников», как выразился Сезанн в известном письме к Ньюверкерке. Не случайно уже через несколько дней Золя использовал это выражение в статье, посвященной жюри Салона. Идейно оформленный принцип выразился в протестах, ознаменовавших возникновение группы независимых художников, которых совсем скоро, в начале 1870‑х годов, станут называть импрессионистами. В полемичной статье Поля Алексиса, напоминавшей содержание прежних споров в кафе «Гербуа», было обрисовано будущее нового сообщества – не секты, но союза, как писал автор, объединяющего интересы, а не системы, нуждающегося в поддержке всех примкнувших к нему тружеников. Так начал складываться манифест – манифест импрессионизма. Главный посыл его был однозначен: объединяйтесь! Истинные труженики сплачивались. Терять им, кроме цепей, было нечего. А покорить предстояло весь мир{409}. Любопытно, что Писсарро на Маркса практически не ссылается, но сам предложил манифест в миниатюре, свое «кредо». Отправляя экземпляр брошюры «Новая живопись» («La Nouvelle Peinture», 1876) Дюранти торговцу Эжену Мюре, он подчеркивал: «Речь не об индивидуальном; задача одна: группа художников объединилась, чтобы их труд заметили, поскольку члены жюри систематически препятствуют показу их картин поклонникам живописи и широкой публике. Нам принципиально не нужна школа; нам нравятся Делакруа, Курбе, Домье и все те, в чьих сердцах есть огонь, но наш интерес – природа, пленэр, разнообразные впечатления, которые мы познаём. Все надуманные теории мы отвергаем»{410}.
Сезанн восхищался Писсарро прежде всего как человеком. И завидовал его судьбе. «Ответственность перед собственной биографией, – по словам философа Хабермаса, – предполагает ясность в том, кем хочет быть индивид»{411}. Камиль Писсарро всегда знал, кем он хочет быть, и остался верен себе до конца. Этот свободный радикал (в идейном смысле) был на девять лет старше Сезанна: морской волк, скиталец и искатель экзотики… Провинциал из Экса впервые в жизни повстречал мудреца и кудесника. Писсарро не был чужаком во французской метрополии, но и своим назвать его было нельзя – этакий космополит без корней. Родился он на Виргинских островах, в тогдашней небольшой датской колонии на острове Сент-Томас. Семья Писсарро принадлежала к евреям‑сефардам франко-португальского происхождения; Камиль же по рождению считался датчанином и всю жизнь сохранял датское подданство. В порту Шарлотты-Амалии, где он рос, варилось многоязычное месиво из европейских поселенцев, заметно разбавленное аборигенами; Писсарро говорил по-французски, по-испански и по-английски. В двенадцать лет его отправили в Париж, в пансион. Через пять лет он вернулся на Сент-Томас и стал участвовать в семейном деле: Писсарро торговали галантереей и скобяными товарами; но галантерейщиком он теперь уже быть не мог, как Сезанн не мог служить в банке. Он твердо решил заниматься искусством. «В [18]52 году на Сент-Томасе я был лавочником с неплохим жалованьем, – писал он Мюре много лет спустя, в 1878 году. – Но это было невыносимо, так что я, не раздумывая, бросил все и сбежал в Каракас – перерубил канаты, связывавшие меня с жизнью буржуа. Было безмерно тяжко, зато это была жизнь»{412}. В 1855 году в возрасте двадцати пяти лет он сумел добраться до Парижа и рвался творить. После Вест-Индии и Венесуэлы он увидел всю свежесть Франции – Дерек Уолкотт в своих поэтических размышлениях пишет об исканиях Писсарро:
О, восторг белых роз и серый следдня на глазированной мостовой, с башентает в пасхальной мороси силуэтсобора Нотр-Дам, бульвар цветами украшен,цветные зонты – как грибы в дымящеммареве-супе! Возбуждает Париж аппетит:парки – сочный салат, буйабесом[52] бодрящимдышат деревья – и любого прельститаромат апреля; с той дымкой слитьсяможет и незабвенная слякоть, робкопрорезаются листья, и обновитсятрава, когда появится солнце.Светом писал Ренессанс алтари и плафоны,пса силуэт на пиру, гнутый дивной дугой,Ныне артель живописцев свой город рисуеткраской тумана возвышенной, как и мирской{413}.
Начались и долгие поиски заработка. Автобиографическое письмо Писсарро к Мюре продолжается так: «Положение мое сейчас плачевно, хуже даже, чем в молодые годы, полные воодушевления и пыла, ибо не осталось сомнений, что для будущего я потерян. И все же я чувствую, что не колеблясь проделал бы тот же путь, если бы пришлось начать все заново». В 1857 году, недовольный академизмом преподавателей Школы изящных искусств, у которых Писсарро брал частные уроки, он стал бывать у Сюиса, где подружился с Ольером и вскоре познакомился с Моне, Гийоменом и Гийме. Он также появлялся у Коро, который с начала 1850‑х годов неофициально проводил занятия с небольшой группой учеников; есть свидетельства, что Писсарро дописывал небо на одном из холстов мастера. Папаша Коро наградил его похвалой, советом и даже рисунком: «Отправляйтесь на природу! Муза живет в лесах!» Работая за стенами мастерской, Коро подавал пример следующим поколениям. Сезанн и Писсарро, должно быть, слышали историю о том, как однажды, когда он работал на пленэре, en plein air, к нему пристали с расспросами: «Месье, где вы видите это чудесное дерево – откуда оно взялось у вас?» Коро не стал отвечать на дурацкий вопрос, но взял трубку, которую сжимал в зубах, и, не оборачиваясь, указал мундштуком на дуб за спиной{414}.
К 1860 году семейство Писсарро покинуло Сент-Томас в полном составе: для одних это было возвращение во Францию, для других – переезд в новую страну. Обосновавшись в Париже, родители Камиля наняли кухаркой молодую женщину по имени Жюли Велле. Жюли была католичкой, ее отец работал на винограднике в Бургундии. У Писсарро возникла с ней связь. Родители это решительно не одобрили, и кухарке отказали от места. Писсарро и Жюли начали жить отдельно – их союз оставался прочным в течение сорока лет, несмотря на все лишения. Люсьен, их первенец, появился на свет в 1863 году. После него было еще семь детей, трое из которых умерли. Поженились они только в 1871 году (так и не заручившись согласием матери Писсарро) – в Лондоне, где укрылись, пока шла Франко-прусская война. Никто из родни при этом не присутствовал.
Писсарро начал выставлять свои «запасники». Один холст появился, когда был устроен Салон 1859 года, – миниатюрная работа «Осел возле фермы в Монморанси». «Осел, зеленая дверь и яблоня ведут разговор, – писал Закари Астрюк. – Зарисовка в духе [Лоренса] Стерна. Исполнено мастерски». На «Салоне отверженных» были представлены три работы. «Похоже, ему нравится манера Коро, – заметил Жюль Кастаньяри. – Он хороший мастер, сударь, но подражать ему не следует». Два его пейзажа – не слишком «красивые» – утвердили к участию в Салоне 1865 года. «Довольно радостный, светлый настрой, – благожелательно рассуждал другой критик. – От трудностей не уходит, одолевает их – или они его одолевают. Как бы то ни было, все к лучшему – так и надо для молодого человека, который стремится к знанию и ищет собственные средства. Он вот-вот выйдет на верный путь, только пора бы ему перестать держаться за подол заботливой „мамочки“ Коро»{415}.