Читаем без скачивания Друзья - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воспитанная в дисциплине, Полина Николаевна враз оробела и сникла. «Подумать только! — говорила она после и всплескивала руками. — Александр Леонидович столько для него сделал, так из-за него пострадал! Мог ли он ожидать при жизни?..»
Но и это потихоньку, доверительно, прикрыв дверь.
А вот Анохин сейчас при всем, что именуют «весь город», говорил прочувствованные слова. Значит, доверили, сочли. Что теперь Полина Николаевна, кто услышит ее? Да ей и самой неловко станет бросить тень. — …Александр Леонидович Немировский знал творческий трепет перед пустынной белизной чистого листа ватмана. Критерием красоты была для него истина, а критерием истины — мораль. Но истина, лишенная добра и человечности…
Андрей видел с удивлением: слушали весь этот набор слов, переглядывались значительно. Что-то недосказанное чудилось людям, смелое даже.
Давно Андрей не наблюдал вот так бывшего своего друга, хоть и встречал каждый день. Он весь расширился, словно затвердел в суставах. И эта ложная значительность в новой роли, эта поза, которую, впрочем, можно и за скорбь принять. Да нет, все это было. Было и раньше. И позерство тоже. Просто он не видел, потому что другими глазами смотрел.
Звучали слова: «Бескорыстие… Творческое горение… Мучительные поиски…» И вновь: «Истина… Правдивое выражение всех сторон… Красота…»
И сам он стоял весь в окружении этих слов как в ореоле. Вот ведь какой тон взял.
Как бы только о высшем, отметая все прочее. И трогательно и глубокомысленно.
Дамы любят, когда трогательно. — …Александр Леонидович Немировский всегда был центром, вокруг которого кипели споры и рождалась творческая истина. Когда мы молодыми архитекторами пришли в мастерскую, Александр Леонидович сказал слова, которые остались на всю жизнь в моем сердце. — Рука Анохина сама легла на сердце, и какое-то время он молчал, вслушиваясь. — «Я верю, — сказал нам тогда Александр Леонидович, — вы никогда не превратите архитектуру в средство достижения карьеры, но отдадите ей весь свой талант, всю свою жизнь».
Даже Лидия Васильевна смотрела на Анохина полными слез глазами, а ее старшая дочь с чувством пожала ему руку, которую он до этого держал на сердце. И все были растроганы этой сценой. Дамы говорили:
— Как это благородно с его стороны!
— А ведь, говорят, Александр Леонидович что-то в свое время против него…
— Вы тоже знаете? Да. К сожалению, да…
— Очень благородный человек, так приятно видеть.
Анохина проводили взглядами, он смешался с толпой, на какое-то время вовсе исчез и возник уже вблизи Смолеева. Стоял, скромно потупясь, ждал.
Как будто и для Андрея сейчас что-то решалось, он смотрел издали. Было стыдное в этом — что он словно подглядывает исподтишка.
Он видел, как Смолеев несколько раз с интересом взглядывал на Анохина.
А почему, собственно, стыдно? Разве стыдно хотеть, чтоб люди не были слепы, видели происходящее? Ведь человек умер. Если не совесть, так пусть хоть бы страх древний, неосознанный останавливает; вот оно, место на земле, где не суетятся, не лгут, не строят расчетов. И если не здесь задуматься о главном, так где же?
ГЛАВА XXI
— Слушай, давай не пойдем на поминки, — сказал Андрей.
Борька посмотрел на него.
— Паньськи планы?
— Может, посидим вдвоем?
Сознавая, что в отношении Ани совершается предательство (правда, там и Борькиной молодой блеснули в толпе очечки, но если уж кто не видел их, так это именно Борька), они дождались удобного момента и по глухой аллее выбрались с кладбища.
А вскоре уже входили в ресторан второго разряда «Садко».
В зале пустом и прохладном блестели белыми скатертями накрытые столы, составленные в один общий стол. Приборы, приборы, и на каждом углом вверх синеватая крахмальная салфетка; дотягиваясь над ними, официантки с двух сторон уставляли стол серийными холодными закусками. Все они, и молодые и постарше, заулыбались, как только Борька вступил в зал.
— Кого женим, девоньки? Кого взамуж отдаем?
— Офицеры справляют, — раздалось на разные голоса. — Годовщина полка.
— То-то рано мы в запас поторопились.
В углу на самом уютном столике словно их специально ждала табличка «Занято».
Молоденькая официантка — носик, губки вытянуты вперед, как мордочка у лисички, — схватила лишние стулья, ножками по полу отволокла их к стене. Борька сел, как богдыхан.
— Иронька, ты поухаживай за нами.
И прикурил, и Андрею протянул огонь.
— А что вам принести?
Она уже стояла у стола в белом своем кружевном кокошнике, в белом передничке на животе, очень деловитая; от пояса на бумажной веревочке висел на боку карандаш.
— Да уж принеси чего-нибудь. Мы с похорон сейчас, хотели посидеть. А что нам по деньгам — сама знаешь.
— Вы прошлый раз свои стихи читали.
— А я тебе прошлый раз ничего должен не остался? Гляди!
И познакомил ее с Андреем. Ирочка, очень вдруг застыдясь, дощечкой подала ладошку, чуть потную и холодную.
— Человек он погибший, — говорил Борька, — женат, любит жену и двух чудных детей.
Конечно, мы это переживем. А руководящее указание будет тебе от нас одно: спешим начать.
Ирочка поменяла местами солонку с перечницей, тем самым наведя порядок на столе, ушла, будто встревоженная, не улыбнувшись ни разу.
— Какие ты ей стихи читал?
— Да, может, Пушкина под настроение. «Буря мглою небо кроет» запомнили со школы, а что-нибудь еще, так, думают, сам сочинил. И вот смотри: великая поэзия опять звучит, как будто сегодня сказано. Я им как-то Фета читал: «Не жизни жаль с томительным дыханьем. Что жизнь и смерть? Но жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет, уходя…» Фет! Так Ирочка вот эта слезы утирает. Тут ведь каждый от них норовит, а чтоб по-человечески — некому.
Они как раз успели покурить не спеша, когда Ирочка с напряженным лицом внесла поднос и начала составлять на стол. И все это являлось перед ними: маслята маринованные с луком, селедка, горячая картошка, соленая капуста, хлеб черный, свежий, масло холодное, в каплях воды.
— Ну не умница? — чистосердечно умилился Борька. — Ты посмотри на стол: и врагу не жалко, и хорошего человека угостить не стыдно. Это она меня спасает от разорения.
Он разлил по рюмкам замороженную «столичную»; на побелевшем, заиндевелом стекле остались протаявшие следы пальцев.
— Ну, помянем старика.
— Вот от кого не ждал…
Выпили. А все как-то сосало в душе, тянуло беспокойно. Андрей поискал глазами повместительнее что-либо. В фужере шипел, постреливал боржом. Но Ирочка на расстоянии углядела, очень уж она за Борькиным гостем ухаживала:
— Вам чистый фужер?
Налили в эту посуду. Потом Андрей медленно жевал хлеб, ждал. И наступил этот момент, когда все отодвинулось на расстояние, потеплело перед глазами.
— Жаль старика.
Борька сказал:
— Умер он не сегодня. Сегодня только вынос тела. А вот когда свой талант загубил.
— Жаль, Борька. Все равно жаль.
— Разве ж не жаль? Жизнь прожить — тут мужества надо поболе, чем один раз смело умереть. На целую жизнь. — Борька с сомнением покачал головой.
А в общем, это и их жизни часть ушла вместе с Немировским. И не в том дело, что они крепче его оказались или смогли устоять, но дело еще и в том, что на изломе их жизни время обнажило многое и увиделся простым глазом иной масштаб цен.
— Нет, ты подумай, ведь не от пули! На войне хоть пулей, миной убивало. Ну от чего умер человек? Танки шли? В президиум не выбрали. И вот этого сердце не выдержало.
— Болезнь века! — басил Борька. — На первом месте среди всех. Рак, автомобильные аварии и те уступают. Отстают.
— Ну что терял, если подумать? Блага? Всем им две копейки цена в базарный день.
— Так это разве умом решается? Давай за твоих детей.
— За них — давай.
— За Машеньку, за Димку. Ох, долгий путь! Ладно, отец. Давай. Хорошие у тебя дети. Мне другой раз кажется, что это мои.
— Учту, когда помирать буду. Сиротами не останутся.
— Давай.
— Меня Митя на днях спрашивает, — заговорил Андрей, когда опять закурили. — «Папа, почему вы говорите „вечные вопросы“? Они потому вечные, что на них ответить нельзя?» Ведь вот маленький еще, а головенка работает. Чего-то она думает там…
Это чудо, если представить… Миллионы, миллиарды лет. А между миллиардами и миллиардами — свет вспыхнувший. Искорка. Сколько затоптано таких! И вот думает, понять хочет. Нет, говорю, сын. Они потому вечные, что на них самому отвечать надо. И каждый раз — своей жизнью. Страшно за них, Боря.
— А ты не страшись. Может, еще гордиться будешь.
— Да, так… Я тебе другой раз завидую.
— А я тебе.
— И все же ты — свободней. Знаю, не дети, не семья, характер вяжет. А все-таки, чтоб делу служить…