Читаем без скачивания Тень евнуха - Жауме Кабре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле на лестничной площадке четвертого этажа (Жемма и Микель жили на седьмом) я уже раскаивался. Я поступил как дурак. Но она посмотрела на меня с такой яростью, когда сказала, что больше никогда не хочет меня видеть, что мне нисколько не хотелось возвращаться, поджав хвост, и просить прощения, и надеяться, что она тоже извинится. А если не извинится? Потому что она ведь на такое способна. Потому что когда она на меня смотрела с таким презрением и ямочки на щеках, скривившихся в насмешливой улыбке, делали ее еще противнее… Нет, я уверен, что она не извинится.
В общем, Микель Недавно Оставшийся Один не поддался раскаянию на лестничной площадке третьего этажа и продолжал спускаться по лестнице, думая теперь: «А что же скажут дома?» Мама будет в ужасе, кошмар. Что бы сказала бабушка Амелия, если бы была жива? Отец фыркнет и уйдет на фабрику. Рамон поцокает, будто осла понукая, и скажет: «Я ж вам говорил, с этим Микелем ничего не поделаешь, он так и останется на всю жизнь подростком, никогда и не повзрослеет. А ведь ему уже лет тридцать, правда? А институт до сих пор не окончил; нет, говорю ж я тебе…» И, смотря по тому, с кем бы это обсуждалось, Рамон, может быть, еще поднял бы вверх палец и заметил в заключение: «Хорошо еще, что детей не завели, ты понимаешь, о чем я?» И только Нурия посмотрит на меня печальными глазами и поцелует в щеку. А Жеммина родня? Они будут в восторге, наконец-то доченька вернулась, избавившись от этого несуразного охотника за приданым, который ее чуть не охмурил: «Да, солнышко, не беспокойся, отдохни, расслабься, и забудем об этом. Мы все решим. Ты ведь не в положении?»
«Какая мерзость», – подумал я, стоя на лестничной площадке первого этажа с чемоданом в руке. И, уже собравшись подумать, что больше никогда не увижу этот холл, я вдруг сказал: «Только не это!», потому что как раз в тот момент в подъезд заходил тот сосед феминистского толка, с которым мне не хотелось встречаться в лифте, к тому же, к ужасу моему, в сопровождении своей супруги (он был из тех, кто говорит «моя супруга») и настроенный поболтать. Как только они разглядели его в темноте, она включила распроклятый свет, и сосед указал на чемодан:
– Что, друг? В командировку?
– Да… Вот, еду… в Нью-Йорк.
– Ах, Нью-Йорк! Пятая авеню, Гринвич-Виллидж, Тиффани и все прочее. Хотел бы я быть на твоем месте, парень. И надолго?
Микель взялся за ручку входной двери, готовый тут же исчезнуть. Я пофантазировал:
– Не знаю; но вы меня еще долго здесь не увидите, потому что мое задание не из легких.
– Хотели бы мы быть на твоем месте, – без энтузиазма соврала супруга. За это время она уже достала письма из почтового ящика.
– Ладно, до свидания, а то я опоздаю.
– До свидания и счастливого пути! Ой, посмотри: нам пишут из Пучсерды.
И никому даже не пришло в голову, что в такое позднее время не вылетают и никогда не вылетали в Нью-Йорк никакие рейсы.
Микель Женсана Уже Целую Вечность Назад Оставшийся Один вышел на улицу с полным отчаяния чемоданом, обвинявшим его в дезертирстве. (Другого выхода не было: уходить должен был он, потому что практически весь взнос за квартиру внесли родители Жеммы и начинать заранее обреченные на провал переговоры о разделе территории не имело смысла.) Один, посреди ночной улицы, не зная, куда идти и чем заняться, с большой проблемой: он понятия не имел, как человек, который живет в Барселоне, может найти в той же Барселоне дешевую гостиницу. Прежде чем пуститься в путь, он ощупал карман, чтобы убедиться, что не забыл кошелек. Я отошел на достаточное расстояние от дома (балкон закрыт, шторы задернуты, свет в столовой выключен, но кто знает, не следит ли за мной Жемма) и посмотрел на часы. Чтобы хорошенько подумать и разработать план действий, я зашел в бар. Вот там-то все и началось.
– Забежал утопить в вине печали? Я не ошибся?
Микель обернулся, в некотором тумане, ведо́мый глубоко скрытым и очень живым воспоминанием. Сверху с любопытством смотрели на него смеющиеся и слезящиеся глаза с красными прожилками. И снова раздался хриплый голос:
– А, Симон?
Я несколько секунд не мог сообразить, о чем он. И тут меня словно кольнуло.
– Голубоглазый! – воскликнул я.
– Меня зовут Гарсия, – поспешил пояснить Голубоглазый.
– А меня Микель, – быстро ответил бывший товарищ Симон. И сделал вид, что очень рад, хотя это совсем не соответствовало действительности. – Ну, что нового?
– Давай выпьем, я угощаю. – Он подозвал бармена с густыми бровями. – Плесни мне виски на два пальца. Безо льда. – Он улыбнулся мне и ткнул меня локтем в печень. – Ну что, а ты-то как?
Мы замолчали и улыбнулись. Ну и что тут скажешь, после стольких лет, да еще как раз в тот день, когда сбежал из дому… Голубоглазый откашлялся:
– Ведь я не ошибся? Грустишь?
Микель заказал еще виски и сделал большой глоток. Жидкость обожгла ему горло и очень неприятно отозвалась кислотой в желудке. Это было самое главное: затуманить ум в достаточной степени, чтобы пережить эту проклятую первую ночь.
– Не боись, парнишка, никто мне про тебя не рассказывал. Я сам догадался. – Он из ниоткуда вытащил пачку сигарет и предложил мне одну. Пока я затягивался, в облаке дыма он продолжал допрос: – И в чем же твоя проблема?
– Нет у меня никаких проблем.
– Женщины, значит…
Три стакана виски спустя они так и не успели поговорить по душам. И никогда не успеют, ведь о чем рассказывать товарищу по общему делу, когда общего дела не стало и прошло пять лет? И, кроме того, у меня в голове был совсем другой вопрос. Понемногу пьянея, я думал о матери, думал, может, поехать домой и сказать ей: «Мама, мы разошлись, у тебя найдется для меня уголок?» И передо мной вставал молчаливый и вопрошающий взгляд матери, без слов задающий все вопросы, наполовину состоящий из упреков и жалости к своему так и не повзрослевшему сыну, постоянно учащемуся на ошибках… «Что ты такое говоришь, Микель, какой уголок?.. У нас здесь полно пустых комнат».
– Я ни у кого не прошу жалости, – вырвалось у меня, потому что я не хотел вести доверительных разговоров с Голубоглазым. Нет, как бы он ни был мне дорог. А может, у друга переночевать?
– Молодцом держишься. – Голубоглазый цокнул языком. – На то ты и мужчина: страдать надо молча.
Но у какого друга? Он и представить себе не мог, кто был бы способен сделать ему такое одолжение. Короче, не было у него друзей, да и никого не было. Дешевая гостиница, все бы решила дешевая гостиница. И тогда я подумал о Болосе. Но ведь уже прошло столько времени с тех пор, как я его не видел, – со дня после первых муниципальных выборов. Как будто мы с ним разошлись.
– Не знаешь, есть тут дешевая гостиница поблизости?
– В первую ночь всегда тяжело.
– Неужто у меня на лбу написано?
Голубоглазый улыбнулся и сказал: «Опыт приходит с годами, ты еще сопляк, Симон, а мне-то ведь пятьдесят с хвостиком». Он вынул из кармана купюру и, опять ткнув меня локтем в печень, не дал мне заплатить. И расплатился все с тем же официантом с густыми бровями. А я, с чемоданом на полу, был в полуобмороке от выпитого виски и оттого, что Жемма сказала мне: «Я больше не хочу тебя видеть, никогда в жизни».
– Пошли со мной.
Пошатываясь, с тошнотой в горле и с безысходностью в душе, Микель провел первую ночь в пансионе на улице Консель-де-Сент, которым заведовал Голубоглазый. Пансиончик был так себе, но Голубоглазый им гордился, потому что с тех пор, как он остался без киоска, ему было нелегко добывать себе пропитание, и какой бы большой шишкой в Партии он ни значился, в час расчета его выставили на улицу в одних подштанниках, как и всех. Он рассказал мне, что начал жить с хозяйкой этого пансиона, которую звали Лидия, и что сейчас у него есть и работа, и жаркая постель. Жаловаться ему не на что, объяснял он по дороге в Эдем товарищу Симону, которого все больше мутило. А Микель, вместо того чтобы в свою очередь рассказать ему что-нибудь о себе, только спросил: что это за Эдем такой хренов, а, Голубоглазый?
– Гарсия. Это название пансиона. Пансион «Эдем». А женщину ты себе и другую найдешь, поверь мне.
На мгновение Микелю показалось, что Голубоглазый своими глазами просвечивал ему душу, как рентгеновский аппарат.
С материнской заботой и не обращая внимания на ледяной взгляд Лидии, требовавшей у мужа немедленных объяснений, Голубоглазый сварил Микелю горький кофе, раздел меня, заставил выблевать всю застрявшую в желудке горечь в унитаз, напоил через силу водой с лимоном, поставил под душ, нежно вытер полотенцем и отправил спать. И все это, пока Микель плакал и нес всякую чушь типа «какое жизнь говно» и «я ломаю все, до чего ни дотронусь» в тринадцати или четырнадцати версиях.
– Я бы такого даже для тебя делать не стала, – сказала Лидия Голубоглазому. – Это что еще за фрукт?
– Просто друг.
– Хорош друг нашелся.
– С войны. Ему пришлось очень худо, бедняге.