Читаем без скачивания Ваша жизнь больше не прекрасна - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В керосинных лавках, припоминал я, работали толстушки вечной сентябрьской зрелости; они чрезмерно увлекались косметикой и любили безответственный флирт.
Разливали водку женщины, которые до пятидесяти носили корсеты в рюмочку. В их поведении была эклектическая смесь стиля боевой офицерской подруги и блоковской Незнакомки. Ухаживать за ними с целью завести роман — пустое дело. В ранней юности они поспешно родили ребенка от инструктора по туризму, потом вышли замуж за одноклассника и всю оставшуюся жизнь копили на машину.
Сапожки и Туфельки, Войлочные безымянки и Полуботинки… Последние, если в возрасте, были непременно мастерами фокстрота и каждое лето ездили отдыхать в Анапу.
В аптеках работали старушки, присыпанные детским порошком, женщины, глаза которых горели валерьянкой, и практикантки, напоминающие растрескивающуюся на глазах упаковку витаминов.
Все эти персонажи обступали меня, весело пикировались, целовались друг с другом подчеркнуто и смачно, как после долгой разлуки. В подвале стало светло и тесно. А между тем он наполнялся все новыми посетителями.
По скульптурным очертаниям мясников можно было догадаться, какую часть и какой туши они предпочитают: кострец, грудинку, окорок или подбедерок. Тут целый характер и образ жизни, если хотите.
В Грудинках была жовиальность. Их отличали добродушие, запас почерпнутого из пословиц юмора и французская сентиментальность.
С Кострецами лучше было встречаться не на улице. Дома они, напротив, накормят вчерашними щами с плавающими шкварками и выдадут на ночь самое теплое одеяло. Разговаривать с Кострецом не о чем: о женщинах он не говорит, политикой не интересуется, анекдоты презирает. Вдруг очнется и расскажет, как однажды с воздуха под парашютом расстрелял очумевшую деревеньку. Но потом снова надолго замолчит. При отсутствии нравственной тренировки и схожего опыта трудно найти правильный тон. Нет, если Кострец не играет в шахматы, считайте, что вечер пропал даром.
С Окороком, конечно, веселее. Заговорит до смерти, но может за разговором и жену вашу соблазнить адюльтером под звездным небом. Этот, в сущности, опаснее Костреца.
В разведку я бы пошел с Подбедерком. С ним тоже особенно не пофилософствуешь и не отогреешься, но зато табак у него всегда свой.
Я чувствовал, что в мозгу что-то сместилось, будто за столь сложный прибор посадили мечтательного студента. Голова кружилась, наполненная летучим газом.
Да, но с чего же началась вся эта гастрономическая галерея? Сначала лицо продавщицы напомнило мне одновременно повидло и горох и, несмотря на такую причудливую фактуру, держало форму и было по-своему привлекательно. Еще в этом натюрморте лица помещался каким-то образом граненый мухинский стакан.
Не успев осмыслить эту композицию, я вдруг ясно узнал тетю Валю, которая торговала в нашем гастрономе на Ржевке, когда я пошел в первый класс. Воспоминание о том, непрошеном и огорчительном раннем снеге, который сыпал на мою фуражку и на букет ноготков, о том, как тетя Валя вместе с другими продавщицами махала нам из витрины магазина, отогрелось в моем мозгу.
Выглядела она для своих лет неплохо. Впрочем, и все компоненты лица были рассчитаны на долгое хранение.
Тогда про тетю Валю было известно, что лет десять назад она пустила свою молодость под откос, влюбившись в моложавого, но женатого парикмахера. С тех пор люди стали ей неинтересны.
Во мне, однако, заговорила надежда.
— Тетя Валя, — позвал я. В свой голос я вложил, кажется, и мольбу ребенка, и скрытую экспрессию гипнотизера. Голос летел на далекую планету в надежде встретить братский разум и навсегда избавить человечество от его, казалось бы, непоправимого одиночества.
Но братский разум молчал.
— Тетя Валя, — снова проныл я.
— Чего заладил? — вдруг, неожиданно для меня откликнулось видение. — У тебя икота, что ли?
— Тетя Валя, вы в магазине на Ржевке работали? У вас еще портрет Ленина висел. Ну, галстук с горошком…
В этот момент взгляд мой действительно различил темный квадрат на стене, размером с тот самый портрет Ленина.
— Всю жизнь работаю. И за себя, и за других. А что толку?
И тут меня осенило. Чтобы зацепить за живое, надо найти это живое. И я его нашел и, как истинный артист, предался своему вынутому из глубин пафосу.
— А где портрет? Куда дели портрет Ленина, спрашиваю? — закричал я.
Больше всего меня задевала сейчас именно эта пропажа. Пусть мир, со всеми его кремлевскими, китайскими и берлинскими стенами превратится в труху, но портрет обманутого вождя должен висеть в магазине. Он — клапан нашего сердца, единственный свидетель жарких добрачных фантазий, строгий птиц и учитель, скашивающий глаза в тарелку с овсяной ненавистной кашей. Нельзя его трогать, как не понять?
— Ленина взял Сырцов. Подержать его вместо стола на коленях, — вздрогнув, сказала тетя Валя. — Да и заблевал. Я ему отдала на реставрацию.
Как-то сразу стало понятно, что с потерей вождя придется смириться. Но поражал не столько сам факт расправы с любимым деспотом, флагом и орденом, сколько ее способ. Даже гильотина и виселица на плацу казались мне сейчас символами благородства и высокого пафоса по-настоящему гражданских эпох. А тут — какой же тут пафос?!
На плитке в ногах у тети Вали вскипел приварок, и сильно запахло сельдереем. Пока она помешивала и уговаривала свое варево, я заглянул в раскрытый сканворд. Оказывается, в то время как я посылал свои неопознанные сигналы, она силилась найти ответ на вопрос, какая татуировка была на спине у героя Никиты Михалкова: змей-искуситель, ноты или портрет Сталина? И, судя по задумчивым каракулям карандаша, склонялась, разумеется, к змею-искусителю. Но я уже видел журнал с ответами и тихо подсказал:
— Ноты.
Тетя Валя выпрямилась из-под прилавка, приложила ладонь к вишневым губам (бульон она переперчила) и спросила:
— Брать будем?
В ее словах слышался революционный подтекст незнакомого товарища по партии. С ней, что ли, идти мне на бунт бессмысленный и беспощадный?
А почему, собственно, нет, по инерции подумал я, не спеша выходить из роли. Это ведь мой букварь. Совесть о народе болит? Я проверял, болит. Внезапно, бывает, заболит, так, что и сомневаться не приходится — совесть. Разве я не помню? Маленький старик, рядом — болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осы́пались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать.
Тут за спиной тети Вали я увидел дверь, которую вначале со света не разглядел, и вспомнил слова Тараблина о последней взятке. Продавщица подняла голову и впервые внимательно посмотрела на меня. В глазах ее было что-то грозное, но в то же время домашнее, привычное, не вопрошающее. Они были похожи на свежую грибную плесень и одновременно на отдыхающую после грозы полоску неба. Небесного в них больше не было ничего. По причине затхлой, давно онемевшей жизни тетя Валя, быть может, и забыла о его существовании. Даже святая злоба, некогда поселившаяся в ней, и та стала рутиной.
Я положил на прилавок красную купюру, потом, подумав, еще одну. Старуха, мгновенье поколебавшись, положила сверху второй купюры белый носовой платок, окантованный узким кружевом. Возможно, это был какой-то партизанский пароль, обещавший мне беспрепятственный проход по опасным тропам и доброжелательный прием заговорщиков? Но, видимо, мне не были на роду написаны легкие решения. Она показала головой на дверь, и без дальнейших объяснений я направился еще глубже в подземелье.
Первая мысль: Тараблин что-то напутал. Какой международный комплекс? Это был обыкновенный отечественный шалман, каких много наверху, разве что подземный отличался от них просторностью и, вероятно, служил некогда заводской столовой. Туловища посетителей покачивались, не поспевая за головами, как от легкого урагана, казенные запахи мешались с запахами волос и одежды, потерявшими индивидуальность в крепком настое дыма и перегара, шум мог поспорить с гулом аэропорта. Обоняние мое сразу впало в бесчувствие, уши оглохли, глаза превратились в рабов движущейся картинки, а мысли, если они были, больно ударились и стали меланхоличными. Неандерталец, несомненно, присутствовал среди посетителей.
Мысль о неандертальце вернула тревогу. Все окружающее казалось слишком знакомым и давно прожитым. Даже если бы сейчас в меня влили бутылку водки, я едва ли нашел бы в себе силы воспарить вместе с остальными.
Представить, что где-то здесь, в укромном уголке пьяного карнавала арендует себе комнатенку «Центр по фиксации летальных исходов», было невозможно. Надо искать Антипова. Неизвестно почему, хотя сейчас это очевидно, он был средоточием всей траурной интриги, которая захватила меня воскресным утром после, как всегда, неубедительного сна. И куда же он мог исчезнуть, где скрыться? Если верить Тараблину, только здесь. С другой стороны, что тоже было очевидно, не в этом же трактире! Надо было набраться терпения и осмотреться.