Читаем без скачивания За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поклонник Моцарта, ездивший специально в Ленинград, когда там исполнялся «Реквием», оказался сварливым и черствым человеком — он захватил верхнюю полку и отказался уступить ее женщине с ребенком.
Второй, хорошо знакомый Штруму человек, милый и услужливый компаньон во время крымских экскурсий на интуристских «линкольнах» в Бахчисарай и Чуфут-Кале, скрывал сейчас от спутников в дороге свои запасы провизии и ночью, лежа на верхней полке, шуршал бумагой и монотонно жевал; как-то утром Штрум обнаружил в своем ботинке сырную корку,— очевидно, ее уронил во время одинокого ночного пира верхний коллега.
И наряду с мелочностью, черствостью одних другие люди трогали своей добротой, неизменной чистотой и благородством мыслей и поступков.
И над всеми этими переживаниями все растущая тоска, темное и туманное будущее…
Как-то, глядя в окно на медленно проходивший товарный состав, Штрум, указывая Соколову на вагон с надписью «Моск. Киев. Ворон. ж. д.», сказал: «Perfectum». Соколов кивнул и, показав на проходивший в это время вагон с надписью «Средне-Азиат. ж. д.», сказал: «Futurum».
Толпы на вокзалах, знакомые, шагающие меж рядов товарных вагонов, среди груд нечистот и неубранного мусора, один с вареной картошкой, другой держащий обеими руками большую обглоданную кость.
И он, вспоминая эти тоскливые дни, понял, что люди, которые ему представлялись той осенью беспомощной, слабой толпой, не были слабы, что он не понимал силы, объединившей миллионы людей, их знания, их трудолюбие, их любовь к свободе… Их трудом, их борьбой горит грозное пламя освободительной войны.
И вопреки волнению и горечи, искорка счастья мелькнула где-то в глубине его сознания, и он снова подумал: «То прошлогоднее предчувствие неверно, мать жива, я ее увижу».]
37Они приехали в Москву перед вечером. Город в этот час был полон печальной и тревожной прелести. Москва не боролась с приходом тьмы, не зажигала в окнах огней, не освещала фонарями свои площади и улицы. Город плавно переходил от сумерек ко тьме, так отходят к ночи долины и горы. Уж никто в пору мира не увидит, если не видел этого в те летние вечера, каким было вечернее небо над затемненной Москвой, как спокойно и уверенно ложился сумрак на стены домов и становились невидимы тротуары и асфальт площадей. Мирно блестела при луне вода у обтесанных камней Кремлевской набережной, совершенно так же, как блестит при луне поросшая камышом робкая сельская речушка. Бульвары, городские сады и скверы казались ночью дремучими, без тропинок и дорог. Ни один даже слабый луч городского света не нарушал неторопливую работу вечера. А в пепельно-синем небе тихо белели аэростаты, и минутами казалось, что это серебристые ночные облака.
— Какое странное небо,— сказал Штрум, шагая по платформе Казанского вокзала.
— Да, небо странное,— сказал Постоев,— но более странно будет, если за нами пришлют, как обещали, машину.
Публика расходилась быстро и молча, это пришел в Москву поезд военной поры — на перрон не вышли встречающие, а среди приехавших не видно было детей и женщин. В большинстве из вагонов выходили военные в плащах и шинелях, с заплечными зелеными мешками. Торопливо и молча шагали они, поглядывая на небо.
В гостинице «Москва» Постоев попросил у дежурной комнату не выше четвертого этажа.
— Теперь все хотят не выше четвертого,— улыбаясь, проговорила дежурная,— все не любят бомбежки.
Постоев шутливо сказал:
— Что вы, я-то как раз очень люблю бомбежки.
В коридоре встретилось им много военных, несколько красивых женщин. Все оглядывали седого богатыря Постоева.
Из полуоткрытых дверей слышались громкие голоса, иногда звуки баяна. Седые официанты носили подносы с незатейливой едой сорок второго года: каша и картофель; скромность еды подчеркивалась блеском массивных никелированных судков.
[Войдя в номер, они сняли плащи, и Постоев осмотрел постели, пощупал маскировку на окнах и потянулся к телефону.
— Придется вызвать директора,— сказал он,— и по поводу улучшенных обедов поговорить, и комната мне не нравится.
— Леонид Сергеевич, вряд ли директор придет к нам на восьмой этаж, лучше узнать по телефону, когда он в конторе, и зайти к нему,— сказал Штрум.
Но Постоев только пожал плечами и снял трубку.
И действительно, едва они успели помыться, в дверь постучали и вошел смуглолицый и представительный человек.
— Леонид Сергеевич? — спросил он.
— Да, да, я,— сказал Постоев, идя навстречу вошедшему,— знакомьтесь, Виктор Павлович Штрум,— но директор лишь кивнул, видимо сразу очарованный Постоевым.
Постоев с первых слов договорился об обедах и объяснил директору, что хотелось бы получить двойной номер, не выше третьего этажа.
Директор кивнул головой, сделал пометку в книжечке и сказал:
— Завтра смогу вам предложить то, что вас устроит, я к вам зайду.
Постоевская житейская уверенность была связана с общей уверенностью в важности и нужности его работы, уверенностью в драгоценных и счастливых качествах его образованности, научного и технического опыта.
Он был ментором отечественной промышленности качественных сталей. И ведь действительно уверенность его зиждилась на прочном фундаменте.
Директор называл корифеев науки, академиков, останавливавшихся в «Москве»: он с удивительной четкостью помнил номера комнат, в которых останавливались Вавилов, Ферсман, Веденеев, Александров, но, видимо, не совсем ясно представлял себе, кто из них был геолог, кто физик, а кто металлург. Директор привык иметь дело с большими людьми и обладал спокойной, уверенной манерой разговора, позволявшей ему держаться на острие, где сходились приветливая почтительность и утомленная деловитость. Постоева он, по всему судя, зачислил в самый почетный ряд, это ясно чувствовалось — в разговоре его было много приветливой почтительности и почти отсутствовала утомленная деловитость.
Когда он ушел, Штрум, подняв руки к потолку, воскликнул:
— Леонид Сергеевич, мне казалось, еще минута — и директор приведет к нам хор дев в белых хитонах, с гирляндами роз.
Постоев захохотал, его тяжелые плечи, борода заколебались, кресло затряслось, и стакан возле графина с водой зазвенел, подчиняясь могучим колебаниям большого, хохочущего тела.]
— Ох,— сказал, отдуваясь, Постоев,— а ведь, знаете, в воздухе гостиницы всегда содержится какой-то микроб студенческого легкомыслия, черт знает что в голову лезет.
Ночью, несмотря на усталость, они долго не могли уснуть, но разговаривать не хотелось — оба читали. [По смешному совпадению оказалось, оба они захватили в дорогу одну и ту же книгу: «Приключения Шерлока Холмса».] Постоев вставал, ходил по комнате, принимал лекарства.
— Вы не спите? — спросил он тихо.— Что-то мне на сердце тяжело, ведь я в Москве родился, на Воронцовом поле, в Москве вся моя жизнь, все близкое и дорогое. И отец и мать на Ваганьковском похоронены, и я бы хотел с ними рядом… я ведь старик… а гитлеровцы все прут, проклятые.
Утром Штрум раздумал ехать вместе с Постоевым в комитет, решил пешком пройти к себе домой и оттуда в институт.
— К двум часам я буду в комитете, позвоните мне, а сейчас поеду в наркоматы,— сказал Постоев.
Он был оживлен, с веселыми глазами, радовался предстоящим деловым встречам; казалось, не он ночью говорил о войне и смерти, о старости.
38Штрум пошел на телеграф — отправить телеграмму Людмиле Николаевне. Он шел по улице Горького, мимо забитых досками и заложенных мешками витрин, по просторному пустынному тротуару.
Отправив телеграмму, он снова спустился к Охотному ряду, решив пешком пройти через Каменный мост, по Якиманке, к Калужской площади.
По Красной площади проходила красноармейская часть.
Мгновенное чувство заставило Штрума связать воедино громаду Красной площади, Ленинский мавзолей, стены и башни Кремля, ту прошлогоднюю осень, когда он, казалось, навеки прощался с Москвой, стоя на площадке вагона, и это сегодняшнее небо, и лица солдат, утомленные и строгие.
Часы на башне пробили десять.
Он шел по улицам, и каждая мелочь, каждая новая подробность волновали его. Он смотрел на окна с наклеенными синими бумажными полосами, на разрушенный бомбежкой дом, обнесенный деревянным забором, на баррикады из сосновых бревен и мешков с землей, со щелями для орудий и пулеметов, смотрел на высокие, блещущие стеклами новые дома, на старые дома с облупившейся местами штукатуркой, на надписи, подчеркнутые яркой белой стрелой,— «бомбоубежище»…
Он смотрел на поредевшую толпу прифронтовой Москвы — много военных, много женщин в сапогах и гимнастерках, смотрел на полупустые трамвайные вагоны, на быстрые военные грузовики с красноармейцами, на легковые машины в зеленых, черных пятнах и запятых — у некоторых стекла были пробиты пулями.