Читаем без скачивания Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре - Владимир Гусев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боливар — стóящий человек. Повезло мне в жизни, больше не увижу такого. Мантуанец, образованный человек, все знает, а хороший. Хороший человек и сам по себе, и от образованности, от ума. Я не думаю, что человек от ума, от знания может быть хорошим, не таким, как мы, живодеры, кровопийцы. Конечно, он тоже человек, а не святой Фома, но вот смотрю я на него, и вижу — чего-то без него не было. Не было чего-то во мне, а теперь есть. Бовес — он, конечно, был поядренее, но он — шакал. А этот — нет. Одно слово великий человек, большой человек. Чего-то он знает — никто такого не знает. Поехал вперед, убьют — а что же? могут и убить. Но уж ему по-другому нельзя.
Спускаемся мы с этой последней горы. Дорога широкая, прямо выворачиваемся и рассыпаемся, рассыпаемся. Испанцы, они и рады бы перехватить прямо дорогу, да знают: тут, в лесу, на этом склоне, много дорог, подойдешь слишком близко к лесу, к склону — спустятся по другим дорогам и грянут в тылы. А мы так и сделали: спускались по многим дорогам. Но и они не подошли близко к лесу, к склону. Знают, спускаемся, а не подошли. Видно, думали, уж очень нас много, мол, со всего хребта посыплемся, а нас и не так много. Ну, нам-то самим нет дела, много нас или мало. Только спустились мы на ровное место — пики вперед, и все. Рассыпались мы толпой, поглядели эдак один на другого — ну, чистые дьяволы, все тощие, жилистые, заросли до глаз, глаза как у бешеных псов, только белки перекатываются под солнцем, на мордах злоба, зубы скрипят — хорошо. Молчим, пики вперед, подождали немного задних, а после думаем — чего ждать? пошел! Офицер чего-то командует, ударили барабаны, ну, мы не слушаем, сами знаем. Я скачу на своем Соловом — он ничего, резвый, хоть и устал, — пика вперед, рядом, справа, мальчишка, сын шурина Хименеса, тоже туда же — вровень со мной. Ну, посмотрел на него — ничего, неплохо, надо будет отцу сказать. Вот и испанцы. Многие бросают эти свои пушки и ружья — сразу бегут. Оно и верно: вид у нас, когда подъезжали, был ужасный. Пехота там где-то сзади, а мы впереди — мы первые вышли на их позиции — а каков вид! Молчим, не стреляем, скачем плотно, пики вперед, морды заросшие, на руках, на ногах кровавое тряпье или вовсе ничего, морды смотрят так — во сне не дай боже присниться, кони жилистые, кровавые, храпят — сразу после гор, — белки навыкате, пена. Кровавые тряпки, пики и морды что у людей, что у лошадей — как в самом аду, и молчим. Да. Ну, они бросают свои палки для пушек, ружья, сразу бегут. Без выстрелов. Упал их флаг. Но некоторые остались, дураки. Льянерос идут в бой! Кто может противостоять этому? Нет, остались кое-кто. Ну, я выбрал себе — скачу. Обогнал Боливара. По военным правилам ему бы сзади, а он впереди. Связался с каким-то капитаном, что ли. Ну, пусть сам отбивается, он мужчина тоже, один на один. Тем более он на коне (мула сменил), а тот пеший. Остались позади. Скачу — выбрал пушку. Там прислуги никого, но несколько офицеров, синие с золотом, сволочи. Один берет снизу откуда-то пистолет, бах — в меня. Мимо. Дурак, с такого расстояния заряд тратить! Смотрю, берет ружье, приложился, вижу, рука трясется. Шагов за сотню, а видно! Уж эти стрелки! Дрожит — не берись, беги или там спрячься! Если бежишь, все равно догоним. Нет, целится, руки дрожат — честь! Испания! Бах — мимо! Я скачу, посмотрел на сынка шурина Хименеса, он на меня — улыбаемся! Поняли! Эх, вояки! Смотрю, опять он берет пистолет, что за черт! Сколько их там у него! Видно, все разбежались, осталось чужое оружие! Совсем близко, рука у него ходит, бах! Опять мимо, один дым! И дым-то ветер сразу уносит. Ну, правда, скулу у самой шеи он мне ободрал, да разве это стрельба. Я хлоп его на пику, он захлебнулся, я выдернул, поехал дальше. А тут, как первого убил, и пошло! Правда, одного я объехал: лежит, молодой, руки выставил, как от мячика, вопит как резаный. Тут я вспомнил Боливара, вспомнил, как он говорил: «Чтобы никаких бесчинств», и не стал. Что от него толку. Правда, на поле боя — какое же это бесчинство, да ну его к богу в царство — пусть другие добивают, если хотят. Но это было потом, в конце. А сразу после того покрошил я человек восемь — десять. Пока сын шурина Хименеса там возился с теми, с друзьями того — все они побросали оружие, как увидели, что тот три раза промазал (кричат, визжат от страху, кто-то орет обо мне: «Сам дьявол! Сам дьявол!»), не знаю, чего он там с ними, наверно, всех порубил, поколол; я поскакал вперед и сразу имел еще несколько схваток. Я не люблю возиться с безоружными, с пленными: драка есть драка, без всяких обманов. Не можешь не берись, отойди — только ты не мужчина, а собака и не мешай другим. Ну, еду, бои у меня настоящие. Правда, бывает, что дерется, дерется, а после завизжит и бежать, или бросает оружие. Ну, тех я добивал. Не люблю таких.
Опрокинули мы их, как корыто с помоями; они-то думали, мы усталые, и оно так и было, но только это-то нам тоже и помогло. Я не знаю, как тут сказать. Бог не дал мне своего ума, поэтому я рассказываю чужие сказки. Как увидели они наши рожи, наших коней и мулов. Тут и сам Люцифер, прости меня грешного, ужаснется.
Погнали мы их, погнали, рубили, рубили, пехота нам помогла — прикрыла тылы, нас, всадников, и было-то горсти три, — и уж уничтожили так, что небу жарко.
Правда, ребята потом сказали, в других местах было иначе. Там, ближе к Пантано-де-Варгас, в этих болотах и кипарисах, испанцы здорово потеснили нас. Боливар послал туда нашего, льянеро, полковника Рондона с отрядом. Он сам был убит, но дело спасли.
Волонтеры эти самые, не люблю я их, но ничего не скажешь — были хороши, сам видел. Я видел, как этот англичанин Рук размахивал своей культяпкой, своей отчекрыженной, мертвой рукой и кричал: «За родную землю!» Это значит, за нашу.
Были еще сражения, особенно крепкое — у реки Бояки. Резали молчком, без криков и выстрелов.
Скоро нас принимала столица Новой Гранады, а теперь Великой Колумбии — Богота. В августе это было. Ровно два с половиной месяца прошло, как мы выступили в поход. Боливар был впереди, его забросали цветами, грохали оркестры, палили пушки, встречали красные, розовые, голубые девицы, на всех балконах орали, ловили наши сомбреро, и шляпы, и кивера — испанцы уж больно всех допекли, — и засыпали этими лентами и этими бумажками. Улица узкая, прямо от балкона до балкона напротив все небо в цветах, в бисере и в бумажках. И проехали мы на главную площадь к собору: там Боливар и все они говорили речи. Хорошо было. Уж и веселились мы.
До самой моей смерти и буду помнить эту воду, и горы, снег, лед, и Боливара впереди, и эту победу, и праздник, и англичан, и русских, и немцев, и Боготу. Небо, земля и вода были против нас, но мы победили.
Я верю, Боливар и все другие дадут нам свободу, кусок земли… и что-то еще, еще.
Я, Фернандо, верю и говорю.
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
1Боливар, вернувшись от Текендамы, снова прохаживался перед своей белостенной хижиной. В груди была некая затхлость, тишь, пустота и зияние, под мышками, меж грудными мускулами и на лбу проступил особенный, тепленький пот, где-то во тьме усталого тела рождался кашель: болезнь… болезнь. Не прежние годы. Все так же — упругие, злые хрящи и кости — и все не так. Когда и откуда она вошла в него? он не знал — не заметил момента, — но мог бы сказать одно: она пришла, вошла, зародилась когда-то, когда и следовало, и полагалось ее ожидать.
Он ходил перед домом и думал об этой своей болезни — нежданной, негаданной, пришедшей не с поля боя, не от врага и не от похода, а изнутри, из потемок его существа — но душа, будто та океанская рыба, как бы обволакивала собою и переваривала другое. Она бросила эту кость — болезнь — мыслям, чтобы самой спокойно заняться иным — всем тем, чем гремели и ныли прошедшие годы.
Бывали минуты и дни, когда болезнь безраздельно и властно брала в себя все его мысли, всю его душу, и ни о чем другом он не мог ни думать, ни заботиться; это были дни и минуты животности, слабости и бессилия.
Но сегодня он был — Боливар, Боливар во всем значении этого слова; и сегодня его, его душу и главные мысли, мучило совершенно иное.
И своих воспоминаниях, в отрывочных фактах и мыслях, поступках, ныне соединяемых в единую цепь, суровых и успокоенных временем, отчужденных от свежей, горячей жизни и быта и лихорадки, он постепенно улавливал не то, что было в них раньше, что было в них лишь по делу и по названию. Не то, что видели в них его соплеменники и соратники и враги — независимо от того, превозносили они его, клеветали, холопствовали перед ним или держались с достоинством; не то, что видел в них долгие годы он сам или даже Мануэлита, «главная» его женщина. Иное, иное. Оно неустранимо, как сок из дерева под огнем, проступало сквозь голое дело, и жизнь, и факты, и обычную, примелькавшуюся оценку всего такого. Оно проступало, сочилось, капельно и кристально светлело на чистом и ровном пламени, оно было все четче.
Давно он чувствовал эту тревогу, и ныне душа открыла и облекла собою, и обрела ее специально, крепко, особо.