Читаем без скачивания Бодался телёнок с дубом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Разве у нас кто-нибудь давит на издательства?)
- Не-ет, я не привык ездить в трамвае без билета! - фразою не из своего быта, но в СП отработанной, парировал Твардовский.
А если Воронков маневрировал наступательно, что надо же отрекаться (мне - от Запада и письма), нельзя же обмолчать всю историю, - я просто отмахивался, уж языком молоть надоело, а Твардовский уверенно:
- Можно! Смолчим - и всё будет в порядке.
- Да как же можно умолчать?? - поражался любитель гласности Воронков.
- А вот так, - очень значительно и уверенно, будто прислушавшись к верхней части стены, припечатывал Твардовский. - Хрущёва сняли - умолчали, и прошло! А покрупней было событие, чем письмо Солженицына.
Как вообще дошёл Воронков до этого кресла? почему он вообще руководил шестью тысячами советских писателей? был ли он первый классик среди них? Рассказывали мне, что когда-то Фадеев выбрал себе в любовницы одну из секретарш СП, тем самым она уже не могла вести простую техническую работу, и на подхват взяли прислужистого Костю Воронкова. Оттуда он вжился, въелся и поднялся. Но что же он писал? Шутили, что главные его книги - адресные справочники СП. А впрочем совсем недавно именно почему-то Воронкову (для того ль, чтоб судьбу "Н. Мира" облегчить?), именно Твардовский доверил... драматургическую редакцию "Тёркина". Уж какой там безызвестный негр ту работу для Воронкова сделал - а стал Воронков драматургом.
Проговорили часа полтора - но всё ж не дался склизкий объёмистый Воронков в пухлые ручища Твардовского: манил и заметал, а ничего не обещал и ничего не разрешил. Пошли мы с A. T. переулками к Никитским воротам и дальше Тверским бульваром к редакции. И за эти полчаса легкоморозных при умеренном зимнем солнышке, поддерживая A. T. под руку и особенно бережа его на переходах улиц, ему необычных, заметил я, как в нём внутри прорабатывается, дорабатывается, дозревает - и возвращается к нему исходное радостное состояние, но уже не на мечте, а на собственной твёрдости. Вошли в "Новый мир" - распорядился он созвать редакцию, а мне сказал сдержанно-торжественно:
- Запускаем "Раковый" в набор! Сколько глав?
Договорились на восемь. A. T. "садился в трамвай, не беря билета"!
О, сила безликого мнения! Развивая свою твёрдость (заложенную, впрочем, и в фамилию его, и быть бы ему таким всю жизнь!), не погнушался Твардовский пойти сам и в типографию "Известий" и там дал понять какому-то начальнику, что с "Корпусом" - не самоуправство, а есть такое мнение, и надо поторопигься. И партийный начальник, не представляя же дерзкого самоуправства в другом партийном начальнике, так поторопился, что хоть и не в несколько ночных часов, как набрался "Иван Денисович", но к исходу следующего дня принесли в редакцию пачку гранок, и я, ещё не успевши унырнуть в берлогу, тут же провёл и корректуру. (И тут же выдержал яростную схватку с Твардовским: он до белых гневных глаз запрещал мне давать впереди оглавление - и сама идея, и шрифт, и возможное расположение - всё было ему отвратительно: "Так никто не делает!", а я стоял на своём - и хоть поссорься и разойдись, хоть рассыпь весь набор! Вот так, на нескольких уровнях сразу, обитал Твардовский.)
Совершился акт "набора", за рассыпку которого ещё будет долго попрекать западная пресса наших верховных злодырей, - совершился от наплыва слабости в ЦК и от прилива твёрдости у издателя. Мне продлило это денег почти на два года жизни, важных два года. Но очень скоро в ЦК очнулись, подпраивились (кто сказал ту неосторожную фразу - так и неизвестно, а может и никто не говорил, на подхвате не дослышали и переврали; кто теперь запретил - тоже неизвестно, вроде опять-таки Брежнев) - и засохло всё на корню.
Лишил их Бог всякой гибкости - признака живого творения.
А мне и легче - опять стелился путь неизведанный, но прямой, ощущаемо верный. Не отвлекало меня сожаление, что печатанье не состоялось.
Не то - Трифонычу. Для него этот срыв прошел как большое горе. Ведь он поверил уже! он своею отчаянной храбростью как был воодушевлён! - но поглотило его порыв тупое рыхлое тесто. Ему надо же было в эти дни что-то предпринимать, и тянуло делиться со мной, и он слал мне в Рязань телеграммы, что нужен я срочно (кажется - подготовить смягчения). А я - не хотел смягчений, и больше всего ехать не хотел, два часа до Рязани да три часа до Москвы, да как объяснить забывчивому селянину, что под Новый год десять окружных голодных губерний едут в Москву покупать продукты, за билетами очереди, поездка трудна, не поеду я мучиться. Я телеграфировал отказ. Тогда иначе: приехать сразу после Нового года! Да не поеду я и после, когда же работать, измотаешься от этих вызовов! а не поймёт: общая наша борьба, почему же я равнодушен? "Да где он? я вертолёт к нему пошлю?!" Лакшин-Кондратович особенно изволили выйти из себя: "Если набирается вещь, автор обязан жить тут хоть две недели!"
А правильно, что я не поехал: из отдела культуры давили на Трифоныча опять, чтоб хоть смягчённое, да написал я письмо-отречение: "Ему пошли навстречу, напечатали "Ивана Денисовича", а он чем отблагодарил? "Пиром Победителей"?.. - "Не с кем разговаривать", -очень грустно вздыхал Трифоныч моей жене. - Даже не "Корпус" говорят, а - "Раковая крепость"... - И мечтал: "А если б сейчас "Корпус" напечатать - ведь опять бы вся обстановка изменилась в литературе!.. Сколько б мы затем двинули!.."
Прошло ещё дня два, и вот наш разлояльный Трифоныч тоже взялся за письмо! - век писем! - не открытое, правда, письмо, лишь к одному Федину, зато объёмом чуть не в авторский лист, A. T. писал его целых три недели, писал на даче в лучшие рабочие часы, собирая к нему мысли и фразы в чистке снега.
А я в Солотче гнал последние доработки "Архипелага", по вечерам балуя слушаньем западного радио, и в феврале с изумлением услышал своё ноябрьское письмо Воронкову - с изумлением, потому что никак не выпустил его из рук, отдельно и смысла не было - а вот так и береги документы в запасе. (Ускользнуло, конечно, у Воронкова, обрезана была дата, как при поспешном фотографировании, но много лет мне будут поминать, что это - я.)
К марту у меня начались сильные головные боли, багровые приливы первый наступ давления, первое предупреждение о старости. А только "Архипелаг" вытянуть - надо было ни на час не разгибаться апрель и май. Лишь бы в эти два месяца ничто не ворвалось, не помешало!... Я очень надеялся, что вернутся силы в моём любимом Рождестве на Истье - от касания с землёй, от солнышка, от зелени.
Первый в жизни свой клочок земли, сто метров своего ручья, особая включённость во всю окружающую природу! Домик почти каждый год затопляло, но я всегда спешил туда на первый же спад прилива, ещё когда мокры были половицы и близко к крыльцу подходил вечерами язык воды из овражка. При холодных ночах вся вода утягивается в речку, оставляя на пойменных склонах и на овражке - крыши бело-стеклистого льда. Он висит хрупкий над пустотой, утром проваливается большими кусками, будто кто идёт по нему. В тёплые ж ночи воды в реке не менеет, она не отступает, а звучно громко всю ночь журчит. Да даже и днём не заглушают весеннюю реку машины с шоссе, мудрый звук её журчания можно сидеть и слушать часами, от часа к часу и выздоравливая. То сильно крупно булькнет, то странно шарахнет (упала ветка, застрявшая на иве от более высокой воды), и опять многогласное ровное журчание. Матовое заоблачное солнышко нежно отражается в бегучей воде. А потом начнёт на взгорках подсыхать - и ласкаешь тёплую землю граблями, очищая от жухлой травы для подрастающей зелёной. День по дню спадает вода, и вот уже можно вилами расчищать бepeг oт нанесённого хлама и дрома. И просто сидеть и безмысло грегься под солнышком - на старом верстаке, на дубовой скамье. Paстyт на моём участке ольхи, а рядом - берёзовый лес, и каждую весну предстоит проверить примету: если ольха распускается раньше берёзы - будет мокрое лето, если берёза раньше ольхи - сухое (И каждый год правильно! А когда распустятся одновременно - так и лето перемежное.)
Хорошо! Вот в такую же весну год назад здесь написана главная часть этих очерков. А через месяц, когда совсем потеплеет, озеленеет - тут будем печатать окончательный "Архипелаг" - сделать рывок за май, пока дачников нет, не так заметно.
Из Рязани в Рождество ехать через Москву. В Москве не миновать зайти в "Н. Мир": "Здравствуйте, Александр Трифонович!" Да что ж теперь "здравствуйте", отгорело давно, что было, уже не тем голова занята. Почти уже три месяца, как отослано письмо Федину, уже и "горьковские торжества" были, и что же Федин? Целовался с Твардовским: "Благодарю, благодарю, дорогой A. T.! У меня такая тяжесть на сердце." - "А правда, К. А., что вы у Брежнева были?" "Да, товарищи вокруг решили, что нам надо повидаться" "И был разговор о Солженицыне?" - (Со вздохом) "Был" - "И что же вы сказали?" - "Ну, вы сами понимаете, что ничего хорошего я сказать не мог - Спохватясь - Но и плохого тоже ничего." (А что ж тогда?)