Читаем без скачивания Детородный возраст - Наталья Земскова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он рассуждает полушутя-полусерьезно. Я слушаю сначала из вежливости, но затем – с невольным интересом. Слушаю и неожиданно чувствую, что и внутри, и вокруг что-то неуловимо, но явно меняется: давление страха на каждую клетку моего организма начинает уменьшаться, будто бы мне и в самом деле что-то пообещали. Оцепенение постепенно спадает, появляется смутное желание встать. Жизнь без гарантий – всё верно. Так чего надрываться и мучиться? Да, я всё время требую невозможного. Того, чего не бывает в природе. Как глупо. И на мои вопросы ответов нет. Они бессмысленны и бесполезны, бесполезны…
Врач уходит, и я долго смотрю ему вслед. Вижу, как он исчезает в ординаторской, плотно прикрывая за собой дверь, и решаю, что непременно встану. Долго собираюсь с духом, оглядываюсь по сторонам, зачем-то считаю до десяти и снова оглядываюсь. Вижу длинный – метров тридцать – коридор. Медленно, с передышками ползу до туалета и обратно – ни одного сокращения. Я совершенно, совсем-совсем не ощущаю, что беременна, – хоть танцуй, хоть садись на шпагат. Матка расслаблена и вверху. Это ее нормальное, а лучше сказать, идеальное состояние, которое я отлично помню по первой беременности. Сейчас его практически не бывает, и я привыкаю к другому. Когда приходится слышать фразы из медицинских брошюр о том, что вынашивание ребенка не должно мешать обычному образу жизни будущей мамы, мне, конечно, смешно и неловко. Природа, как известно, неизменно бежит от идеала, но в моем случае она устремилась так далеко, что я оказалась к этому просто не готова. Беременность мне представлялась чем-то вроде украшения, которое когда еще удастся «поносить», и я намеревалась ходить гордая и шарикообразная, пока не увезут в роддом. Вот и хожу… Должно быть, жизнь и в самом деле не терпит штампов и разрушает их как может. Это написано во всей парапсихологической макулатуре, но всякий раз, когда дело касается лично тебя, изумлению нет предела и числа всяким «почему». Почему, почему… Да ни почему. Ответов нет, лежи, пока лежится.
Пережевывая эту мудрость, я прохожу почти весь белый родовой бокс, испытывая невероятную радость от вертикального положения, и он, кажется, всеми своими углами, столами и стеклами приветливо смотрит, совсем не пугает и даже поддерживает: мол, выдержала, молодец. Кажется, вот так легко и свободно я могу идти и идти без конца, сколько понадобится. Я даже почти успокаиваюсь и начинаю верить, что это состояние еще продлится, то есть знаю: оно продлится некоторое, вполне ощутимое время, а дальше… Три месяца – словно три жизни. Господи, да хоть бы месяц…
Папаши, которые толкутся здесь же, в коридоре, – их теперь в два раза меньше, – провожают меня вопросительными взглядами и, отворачиваясь, дружно и шумно вздыхают. Вот они, новые времена. Советский роддом был чуть ли не зарешечен и обнесен колючей проволокой, родных не пускали на пушечный выстрел, и они ходили кругами, ища хоть какой-то лазейки и надрываясь под больничными окнами. И что же? Прошло пятнадцать лет – тут проходной двор, хоть весь аул веди. Если доживу до родов, ни за что не позову сюда Алешу. Толку всё равно никакого, а свидетели только мешают. Надо бы к ним подойти и объяснить, что это вообще-то счастье – отвезти жену в роддом в сорок недель, и потому нечего смотреть потерянными глазами.
Тоже хотят гарантий. Как все.
Навстречу попадаются три абсолютно круглые женщины, но, похоже, они в самом начале процесса и пока только морщатся, пытаясь разговаривать и как-то отвлекаться от нарастающей, пульсирующей боли. И это состояние я тоже помню – оно, в отличие от всех других сортов и видов боли, все-таки естественное и довольно кратковременное. Пережить можно. Или это мне только сейчас так кажется? Вдруг одна из них начинает громко стонать, неловко наклоняется, падает на четвереньки и принимается раскачиваться вперед и назад, с каждым движением глухо по-животному вскрикивая, пытается выгнуть спину, вытягивается и застывает, запрокинув голову. К ней буднично подходит пожилая акушерка, молча поднимает и уводит в палату, откуда они уже не возвращаются. Удивляться и остро реагировать на происходящее здесь не принято – каждый день и не такое приходится видеть. Две другие продолжают двигаться дальше, будто ничего не случилось. Каждая здесь переваривает собственную боль, и, чтобы с этой болью справиться, необходимы все запасы сил. Издали кажется – они просто гуляют, но вот еще одна обхватила всем телом огромный резиновый мяч (говорят, это облегчает схватки) и висит на нем, крепко сжав зубы и уставившись в пол. Бледные лица, перепуганные глаза, скомканные движения. Возраста нет – непонятно, кому двадцать, кому сорок. Не буду, не хочу смотреть.
У Пастернака доктор Живаго, описывая роды жены, сравнивал ее с баржей, проделавшей тяжелую работу – сложными путями доставившей нового человека на этот свет. Ну да, вот именно тяжелую и именно работу. Но «баржа» – лишь тело, материя, внешнее. Говорят, душа вселяется в ребенка сразу после рождения, с первым криком. Значит, здесь всё время летают души. Мгновенно, как кометы: раз, раз, раз… Ворота в этот свет. Интересно, как они выглядят оттуда, с той стороны?
Странная все-таки у меня сегодня прогулка, и впечатления странные, словно я внутри одного из ранних феллиниевских фильмов и, как все здесь, бреду, озираясь по сторонам, автоматически запоминая детали и ничему не удивляясь, будто и впрямь это зачем-то нужно и когда-нибудь непременно понадобится. Действия никакого нет. Нет сюжета. Подробные и длительные, всё время повторяющиеся планы.
Те, кто рожал ночью, уже отмучились, и «столы-вертолеты» в разверзнутых палатах стоят пустые и страшные.
Общее затишье, спад – полеты душ приостановлены на время.
* * *Самолет уже минут сорок кружил над Петербургом, народ напряженно молчал и ждал снижения, а Маргарита думала не о посадке, которая почему-то откладывалась, не о Кириллове и даже не о Валере, а о том, что всё никак не может привыкнуть к этому названию – «Санкт-Петербург». Что-то самозваное, мало соответствующее сути и очень литературное в этом возвращенном имени. Петербург умер, трагически погиб почти сто лет назад вместе со своими сенатскими площадями, смольными институтами и императорскими дворцами. Разница между тем Петербургом и этим сильно напоминает разницу между живой птицей и чучелом, из нее изготовленным. И Ленинграда, то есть слова – акустического образа этого слова – тоже жаль. Есть в нем что-то достойное, строгое, безупречное. А тот город, в который сейчас вот-вот сядет самолет, и не Петербург, и не Ленинград. Может быть, «Питер», как его во все времена называли?..
Маргарита рассеянно смотрела вниз, на расчерченные светящиеся квадраты, и была спокойна спокойствием человека, преодолевшего несколько трудных часов последнего дня в Италии, и то, как она с этим справилась, ее почти удовлетворило.
Вчера, возвращаясь из оперного ресторана, она велела себе три вещи: поспать хотя бы два часа, не задавать Кириллову никаких вопросов, выкупаться с утра в Адриатическом море.
Сон был просто необходим, силы еще непонятно откуда брались, но вот-вот могли иссякнуть, а это грозило нервным срывом. Любые вопросы перед расставанием выдают неуверенность и беспомощность, а женщина и без того и беспомощна, и неуверенна. Значит, молчать и не усугублять. И – жаль было покидать Адриатическое море, не поплавав в нем. Она загадала: если выкупаюсь, приеду на это море еще раз…
Первое и второе оказалось несложным: несколько бессонных ночей подряд дали о себе знать, и оба уснули мгновенно.
Зато утром она проснулась без будильника и заставила себя выйти на пустынный безмолвный пляж, неправдоподобно чистый без толпы веселых людей. Толпы людей – это как раз то, что Маргарита всегда переносила с трудом, и потому почти с физиологическим удовольствием вглядывалась в уходящую к горизонту широкую серовато-бежевую волнистую ленту, наконец-то обретшую свою исходную пустынность и чудо как похорошевшую в сочетании с синевато-сизым небом. Было довольно пасмурно и ветрено, но море оказалось и теплым, и нестрашным, так что купание, на которое геройски решилась Маргарита, в общем, скрасило невеселое утро. Она сидела на том самом пирсе, по которому всего лишь неделю назад прошагал на руках Кириллов, и не могла представить, что уже через несколько часов будет входить в подъезд своего дома и говорить с мужем о предстоящем ужине… Прошла какая-то девушка с собакой – единственные фигурки на много километров вперед и назад – и так поразила Маргариту своим будничным видом (будто люди с собаками могут гулять исключительно в российских парках), что она еще долго смотрела им вслед, остро завидуя, что не надо этой парочке сейчас собираться и мчаться на север, зачем-то бросая это по-летнему теплое море и мягкое солнце.
Потом были суета и сборы, ожидание автобуса и ожидание в аэропорту, кофе, duty free и снова кофе. И когда Кириллов наконец улетел, а ей до самолета оставалось еще больше часа, она невольно испытала облегчение.