Читаем без скачивания Воспоминания о Бабеле - Исаак Бабель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Закат» шел и в Украинском и в Русском театрах, публика валом валила в оба театра, — каждый считал своим долгом посмотреть оба спектакля и определить, чей «Закат» лучше…
Миновало несколько лет. Мы долго не виделись с Бабелем…
В конце 1928 года он приезжал в Киев. Мы жили тогда в помещении Театра имени Франко (Стах был директором этого театра). Бабель прожил у нас около недели, много гулял по Киеву, который он любил, неизменно восхищаясь Печерском, — он считал этот район самым красивым местом в Киеве. Я не раз сопутствовала ему в этих прогулках. Однажды мы зашли в цветочный магазин. Долго и придирчиво выбирая цветы, Бабель заказал к Новому году несколько корзин цветов для своих киевских приятельниц и все волновался, не пропустил ли кого. Получила и я от него такую новогоднюю корзиночку альпийских фиалок.
Ему очень нравилось жить в театре. После спектакля он заходил в пустую ложу и подолгу иногда сидел там… Затащить его на спектакль было гораздо труднее: в тот период он больше увлекался кино. Но когда удавалось пригласить его на спектакль, высидеть до конца у него почти никогда не хватало терпения. Помню, я спросила его, нравится ли ему «Делец» Газенклевера, премьеру которого он посмотрел. Подумав, он сказал кратко: «Вообще неплохо, но у этой красивой актрисы слишком много зубов»…
Еще раз он приехал в Киев уже в 1929 году, но я тогда была в Одессе и знаю только, что он прожил у нас несколько дней, жалуясь на сильный мороз. Он говорил, что дышится ему легче в туман или слякоть, только не в мороз (астма уже тогда, очевидно, мучила его).
В 1934 году мы решили перебраться в Москву. Решение это очень поддерживалось Бабелем, он неоднократно писал нам, что это просто необходимо. Торопил. К несчастью, все его письма пропали во время войны в числе других драгоценных реликвий. Чудом уцелела из довольно обширной переписки одна-единственная открытка. В суете, в работе, обремененный планами и заданиями, поездками и встречами, он все же находил время писать нам, интересовался нашей жизнью, приглашал дочь мою — ей было тогда лет двенадцать-тринадцать — в Москву («пока родители поумнеют»). Привожу текст этой недавно найденной открытки — единственной теперь памяти о Бабеле.
«М. 26.III.34 г.
Милая Т. О. Где же Бэбино письмо, о котором вы сообщаете? Приглашение остается в силе, надеюсь, что летом мы приведем сей прожект в исполнение, я-то буду очень рад. Суета по-прежнему одолевает меня, но меньше, большую часть времени провожу за городом, собираюсь совсем туда переселиться. Работаю над сценарием по поэме Багрицкого — для Украинфильма. Повезу его в Киев и по дороге остановлюсь в Харькове. Поговорим тогда. Получил письмо от Жени. Парижский мой отпрыск требует отца и порядка, как у всех прочих послушных девочек. Я в тоске по поводу этого письма. Привет Стаху и Бэбе. Ваш И. Б.»
Обещанная встреча по каким-то причинам не состоялась. Вскоре мы переехали в Москву.
В день приезда я позвонила Бабелю, и он в этот же день пришел к нам на Покровку, где мы остановились, и потащил нас в МХАТ. Разговор был короткий и, как всегда, не терпящий возражений: «Нельзя быть в Москве и не посмотреть „Дни Турбиных“».
Он сидел и смотрел спектакль, виденный им не раз, с таким же волнением, как если бы видел его впервые.
Играли тогда Хмелев, Еланская, Яншин… Я была очарована. Исаак Эммануилович посматривал на меня и, увидя, что я прослезилась, остался очень доволен.
Как-то он пришел к нам, когда я правила после машинки свой перевод какого-то рассказа. Он взял листок, прочел его и сказал: — Сколько можно употреблять прилагательных? «Милый, ласковый, добрый, отзывчивый…» Боже мой! Одно — максимум два, но зато — разящих! Три — это уже плохо.
В тот его приход он рассказывал мне, как был на кремации Эдуарда Багрицкого. Его пустили куда-то вниз, куда никого не пускают, где в специальный глазок он мог видеть процесс сжигания. Рассказывал, как приподнялось тело в огне и как заставил себя досмотреть это ужасное зрелище.
В памяти запечатлелись несколько дней, проведенных у него на даче в Переделкине в 1938 году.
Он жил там с семьей, у него уже была дочь. После работы я приезжала на дачу и готовила Бабелю его любимое блюдо — соус из синих баклажанов, блюдо, которое ему никогда не приедалось. С пристрастием пробовал он и смаковал горячий еще соус, скуповато похваливал меня, но ел с аппетитом.
Он много работал в тот период, иногда отрываясь, чтобы походить по саду, сосредоточенно о чем-то размышляя и ни с кем не разговаривая. Был рассеян. «Много времени уходит на обдумывание, — как-то „открылся“ он мне. — Хожу и поплевываю. А там, — и он небрежным жестом показал на свой высокий лоб, — там в это время что-то само вытанцовывается. А дальше я одним дыханием воспроизвожу этот „танец“ на бумаге…» Правда, «одно дыхание» часто оборачивалось для него десятикратным переписыванием в поисках не дававшегося ритма, не звучащего слова, длинной фразы, с которой он безжалостно расправлялся. Но на эту тему он говорил очень редко, да и то вскользь. Я немного знала об этом, так как иногда перепечатывала ему одни и те же страницы по нескольку раз…
Вернувшись в Москву, он нередко посылал меня по всяким поручениям в редакции толстых и тонких журналов. Это называлось «охмурять редактора».
Очень хорошо помню, как явилась к Ефиму Давыдовичу Зозуле — он был тогда редактором «Огонька» — и тоном заговорщика, как учил меня Бабель, сказала, что перепечатывала новый рассказ Исаака Эммануиловича и могу «устроить» ему этот рассказ. Только после того, как последовало соответствующее распоряжение в бухгалтерию, рассказ был вручен редактору.
Однажды Бабель получил устрашающее предписание из бухгалтерии вернуть взятый аванс. В памяти моей осталось, как я отправляла лаконичную телеграмму в ответ. В телеграмме значилось что-то вроде того, что «письмо получил, долго хохотал, денег не вышлю».
Бабель был очень отзывчивым и добрым человеком, многим он помогал, как мог. Не раз я отправляла по его поручению небольшие суммы. По одному адресу он посылал довольно регулярно и всегда говорил, дописывая на переводе несколько теплых строк: «Это святые деньги. Она старая, больная и совершенно одинокая женщина…»
Чаще всего я виделась с Исааком Эммануиловичем в 1937–1938 годах. Чуть не каждый день в перерыв (я работала тогда во Втором Доме Наркомата Обороны) я мчалась к Исааку Эммануиловичу. То бумагу хорошую прихвачу (с бумагой тогда было трудновато, — да простят мне сей грех бывшие мои начальники!), то вишни Бабель просил купить, то еще что-нибудь… Как приятно было оказывать ему эти пустяковые услуги! Антонина Николаевна была очень занята, работа поглощала массу времени, Лида была совсем крошкой, и весь дом держался Э. Г. Макотинской, которая подолгу жила там и которой я всегда слегка завидовала…
Исаак Эммануилович много шутил. Что только не приходило ему в голову! Какую-то сотрудницу одного из журналов он упорно величал по телефону «Леопардой Львовной», искренне всякий раз принося свои извинения, но тут же снова «ошибался»… Сочетание этих слов ему очень нравилось. Иногда, избегая назойливых звонков, подходил к телефону и совершенно измененным, «женским» голосом говорил: «Его нет. Уехал. На неделю. Передам».
В разгар работы он вдруг срывался с места и шел в спальню, тискал и душил поцелуями свою дочь, приговаривая: «Будет уродка и хозяйка преотличная. Замуж не отдадим — останется в утешение родителям в старости».
Он много работал, часто подолгу вышагивал из угла в угол по своему небольшому кабинету, сосредоточенно думая о чем-то. Сокровенного процесса его творчества, думается мне, никто не знал. Этим таинством он не делился.
Михаил Зорин
ЧИСТЫЙ ЛИСТ БУМАГИ
— «…Город накрыли темной чадрой…» — читает Бабель. Он снижает очки, протирает стекла платком, чуть щурит глаза.
— Красиво звучит. А? Почему вы не написали: «Была темная ночь»?
Так может написать каждый, — бросает кто-то смущенно.
— Ну и что же? — Бабель пожимает плечами. — Пушкин пишет в «Дубровском»: «Луна сияла, июльская ночь была тиха…» Чехов еще точней: «Было двенадцать часов ночи». Не нагромождайте красивостей. Красивость всегда фальшива. В вашем рассказе нет деталей. Я не вижу, как одет ваш герой, не вижу его
движений, не вижу комнаты, в которой он сидит. Начало рассказа состоит у вас из общих слов. Пушкин так начинает «Дубровского»: «Несколько лет тому назад в одном из своих поместий жил старинный русский барин Кирила Петрович Троекуров. Его богатство, знатный род и связи давали ему большой вес в губерниях, где находилось его имение». Так же просто начинает своих «Мужиков» Чехов: «Лакей при московской гостинице „Славянский базар“ Николай Чикильдеев заболел». Вчитайтесь, какая точность и ясность. В короткой, до предела лаконичной фразе жизнь человека. Мы узнаем его имя, фамилию, работу, место жительства, название гостиницы и состояние здоровья. Я часто вижу Чехова за письменным столом, вижу, как он пишет свои рассказы. Итак, договорились, война — красивостям…