Читаем без скачивания Начало пути - Алан Силлитоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он закинул руку через спинку сиденья, и в зеркальце я увидел: Пирл взяла ее обеими руками и стала с жаром целовать пальцы; при всем при том эти двое не обменялись ни словечком.
На Слоун-сквер мы поднялись на третий этаж, к нему в квартиру. Он включил магнитофон — запись Дюка Эллингтона, но негромко, чтоб мы услыхали, если ему захочется поговорить. В дверях прихожей он снял пальто и шляпу и предложил мне тоже раздеться. Я поразился, какая у него длинная голова и к тому же совсем лысая — блестящая розовая лысина начиналась от бесцветных бровей, поднималась до макушки и дальше спускалась по затылку до самой шеи. Посредине ее пересекал аккуратный шрам; после он рассказал — это его полоснул ножом кровожадный супруг, когда застал со своей женой.
Из-за этой давно зажившей раны, которая наверняка чуть не стоила ему жизни, голова его, особенно сзади, напоминала тот самый инструмент, который и втянул его в беду.
Блэскин послал Пирл в кухню варить кофе.
— Женщины и ученики на то и существуют, чтоб мыть за вами стаканы, набивать трубку и подтыкать одеяло, когда вы ложитесь спать навеселе, — сказал он и развалился в большом кресле.
— По-моему, с ними можно бы и получше обращаться, — нарочно сказал я, как заправский ханжа, мне хотелось вызвать его на откровенность.
— Просто вы еще молоды, — сказал он со смехом. — Станете постарше — поймете.
Вечно мне это твердят, и я обозлился. Я-то считал, что и так уже все понимаю, но мне еще предстояло понять, что я сильно ошибался.
— Люди дольше при вас остаются, если с ними хорошо обращаться, — сказал я.
— А пускай не остаются. Этого добра всюду полно. Да к тому же они никогда не умнеют, так что вы мне про них не говорите.
Пирл принесла поднос.
— Вам черного кофе или с молоком, мистер Блэскин?
— Лучше черного, дорогая. Такое у меня сегодня настроение. Так что, когда ляжем в постель, берегись. Сегодня я настоящий сексуальный маньяк.
Она вся залилась краской, отвернулась от него и стала наливать мне кофе.
— Мне уйти? — спросил я Джилберта.
— Пока нет, — ответил он. — Разве что вам уж очень не по вкусу мои шуточки по адресу Пирл. Ты ведь не против, моя прелесть, правда?
Она ничего не сказала, попыталась улыбнуться, но кофе попал ей не в то горло, и она закашлялась. Я предложил сейчас же сесть печатать его роман.
— Лучше с утра, — сказал он. — А то мне неохота его искать. Он, наверно, в хлебном ящике. Или, возможно, у меня под подушкой. Короче говоря, не приставайте ко мне с такими пустяковейшими пустяками. Меня, кажется, сейчас осенит.
Он чуть приподнялся, а комнату сотрясла одна из его глубокомысленностей.
— Все это прекрасно, — сказал я, — а все-таки сколько вы мне собираетесь платить? На старом месте я получал двадцать фунтов в неделю.
Он кинул сигарету, метя в электрический камин, но она упала на ковер.
— Что за спех?
— Мне ведь надо еще сегодня подыскать себе ночлег — ночевать-то негде.
Он свирепо взглянул на Пирл — она по-прежнему сидела, уткнувшись в свою чашку.
— Ночуйте здесь, — сказал он. — У меня есть лишняя комната. А об условиях поговорим утром.
Что ж, это совсем не плохое убежище на случай, если Моггерхэнгер хватится своей драгоценной зажигалки и вздумает за мной поохотиться.
— Дорогая, — пропел Джилберт что твой кенарь, — ты так и будешь сидеть, пока в моем лучшем ковре не прогорит дырка? Один мой прапрадядюшка разжился им в Индии, и жаль, если у него будет такой бесславный конец.
Я нашел свободную комнату, а по дороге завернул на кухню, достал из холодильника половинку холодного цыпленка, взял несколько ломтиков хлеба, банку апельсинового сока и два банана — будет чем подзаправиться. И вот лежу в постели, уминаю блэскиновы припасы, а в другой комнате сам хозяин усердно развлекается с Пирл Харби.
Утром меня разбудил генделевский «Мессия». Я выглянул на улицу и увидел ряды водосточных труб и окна, выходившие на задворки и горевшие в солнечных лучах. На моих карманных часах было уже почти десять, в щель под дверью сочился запах снеди, и хор пел «О мой народ», и чем дольше я слушал, тем сильней хотелось плакать от радости, и все гудело вокруг, словно мир был полон барабанов и песен; я снова лег, закрыл глаза, и ноги мои стало сносить, сносить к великой реке, из которой нет возврата.
Я натянул брюки, рубашку и жадно устремился на запах съестного. Блэскин сидел во главе кухонного стола в старинном кресле, он завернулся в халат густого винного цвета и хмуро глядел на всевозможные блюда, которые Пирл подала к завтраку.
— Жизнь поутру очень серьезна, — изрек он. — Поутру, холодея от ужаса, сознаешь, что прошлое — это настоящее, ибо все, что происходило в прошлом, стало частью нынешнего дня. Зная это, вы крепче стоите на ногах, но все равно это горькая пилюля.
Он принялся есть, а Пирл, которая со вчерашнего вечера еще сильней побледнела и осунулась, пристроила блокнот подле чашки с кукурузными хлопьями и торопливо что-то строчила — может, записывала его изречения, да нет, вряд ли: она так тяжело дышала, будто составляла список покупок.
— Следующий мой роман будет называться «Девиз» Джилберта Блэскина. Прочитав название, люди подумают, что я сбрендил, но важна сама мысль.
Я насыпал в молоко прорву кукурузных хлопьев.
— Я вам буду платить два фунта в неделю плюс комната и еда, — предложил Блэскин.
Я решил поторговаться:
— Два фунта пятнадцать шиллингов. Он свирепо на меня поглядел.
— Два фунта десять.
— По рукам, — сказал я. Поработаю у него, пока это будет меня устраивать.
— В моем романе речь идет о человеке, который вышел из рождественской шутихи и продолжал следовать своему девизу, пока его не переехал автобус, когда он удирал от полиции: за ним гнались, потому что он стрелял из духового ружья по лошади конногвардейца. Пирл, бекон холодный.
Нет, видно, мне здесь долго не вытерпеть, хотя, если я ухитрился не сбежать за последние полчаса, так, пожалуй, продержусь сколько угодно.
Пирл перестала писать.
— А что это был за девиз, мистер Блэскин? — спросила она.
— Полистай роман, найдешь. В нем четверть миллиона слов и в основе его лежит легенда об Эдипе, рассказанная задом наперед…
Пока Блэскин потчевал нас своими дикими бреднями — и ведь он высасывал их из пальца, а сам наслаждался всеми благами жизни, — я поставил подогреть кофе. Жаль, я не работал на фабрике, не то посоветовал бы ему засучить рукава да заняться делом.
Свой роман — кипу бумаги, запеленутую в какую-то пурпурного цвета тряпку, — Блэскин вынул из сейфа в кабинете, где эта махина лежала под замком, и, точно королевского младенца, принес ко мне в комнату и возложил на стол — тут мне и предстояло перепечатывать все это на машинке. В первый день я напечатал десять страниц, а потом наловчился делать по тридцать-сорок. Роман оказался лучше, чем я думал, пока слушал блэскинову трепотню и в конце дня я наскоро прочитывал все, что успел напечатать, чтоб убедиться, что ничего не пропустил. Пирл в гостиной переписывала заметки Джилберта и писала собственную книгу об идеях и высказываниях этой великой личности. Если она все их уразумела, значит, она еще погениальней самого Блэскина. Пока мы работали, Джилберт писал у себя в кабинете под музыку генделевского «Мессии», которого он ставил опять и опять, без конца. Он говорил, при этой музыке ему кажется, будто он в пустыне, вокруг на сотни миль ни души, а как раз это ему и нужно, он тогда мыслит вдохновенно и возвышенно. Случалось, он молча ел в кухне или в общей комнате, и вдруг глаза его стекленели, и он орал:
— Скорей ручку! Листок бумаги! Я чую! Вот оно!!!
Пирл бегом приносила все, что ему требовалось, а он нацарапает несколько строк — и опять примется за серьезное дело: что-нибудь жует или лакает коньяк.
В иные дни на Джилберта Блэскина находило тяжелое настроение — лишь много позже я узнал, что это была мировая скорбь. Но и тогда я все равно думал — писателю так и положено мучиться, даже если он сам себя настроил на такой лад, от этого он будет лучше писать, и иногда мне казалось, так оно и есть на самом деле.
Я себя уверял, будто просто хочу пересидеть у Блэскина гнев Моггерхэнгера — это, если он обнаружит, что я свистнул его фамильную безделушку, но в придачу мне любопытно было, что такое творится внутри у этого жутковатого чудака, пожалуй, больше поэтому я и не уходил от него. Я и сам был себе противен за это и десятки раз на дню обещал себе, что, как только сумею насытить свое любопытство[1]
Как-то вечером Джилберта Блэскина (кто же не слыхал этого имени?) пригласили в расположенный поблизости Ройял-корт на премьеру. Он надел лучший костюм и галстук бабочкой и в последнюю минуту в полном параде зашел на кухню за своей зажигалкой. Тут на глаза ему попалась бутылка холодного молока, он мигом ее открыл и стал пить прямо из горлышка. Я сидел за столом с другого края, уплетал бифштекс — Пирл только что его поджарила — и вижу, молоко льется на безупречные одежды нашего Джилберта. А я сижу и смотрю, точно околдованный, не могу слова вымолвить, а сказать-то надо было в первую же секунду. Наконец я все-таки сказал, да поздно: он уже почувствовал, что спереди промок насквозь, и с ужасом себя ощупывал. Потом пожал плечами, вытер костюм чайным полотенцем и вышел, ругаясь на чем свет стоит. С этого и началась у него полоса уныния.