Читаем без скачивания Плач к небесам - Энн Райс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же он пытался не думать о том, что этот человек – тот же самый, что был с ним в Фловиго, в Ферраре, в том садике в Риме, где они обнялись. Стоило вспомнить об этом, как прежняя ненависть всколыхнулась бы снова. Поэтому он отгонял от себя подобные мысли.
Наконец маэстро отложил перо, задул уже ставшую бесполезной свечу и заговорил без всякого формального приветствия.
– У тебя совершенно необыкновенный голос. Тебе уже достаточно об этом говорили, – он будто спорил с кем-то, – так что не ожидай от меня дальнейших похвал, пока их не заслужишь. Но многие годы ты привык делать то, что тебе нравится и чего ты на самом деле не понимаешь. Твое исполнение казалось таким совершенным только потому, что у тебя абсолютный слух, и потому, что те, от кого ты слышал прежде эти песни, исполняли их правильно. Ты избегал всего, что казалось тебе трудным, снова и снова ища укрытие в том, что доставляло наслаждение и было легким. Поэтому ты не умеешь по-настоящему управлять своим голосом и у тебя много вредных привычек.
Он замолчал и с силой провел по своим кудрявым каштановым волосам так, словно их ненавидел. У него были волосы херувима, какими их изображали на картинах прошлого столетия, – пышные и завивающиеся кверху на кончиках. Но выглядели они немытыми и неухоженными.
– И тебе уже пятнадцать. Слишком поздно для того, чтобы начинать петь по-настоящему, – продолжал он. – Но я скажу тебе сейчас, что через три года ты будешь готов к выступлению на любой сцене Европы, если будешь выполнять все, что я скажу. Мне не важно, хочешь ты на самом деле стать великим исполнителем или нет. Мне все равно. Я тебя не спрашиваю. У тебя великий голос, и поэтому я сделаю из тебя великого исполнителя. Я подготовлю тебя для сцены, для двора, для всей Европы. А после этого ты сможешь делать с этим все, что тебе угодно.
Тонио пришел в ярость. Он вскочил и ринулся к этому сердитому плосконосому человеку у клавесина.
– Вы могли бы спросить меня, почему я решил вчера вернуться сюда! – бросил он в самой язвительной и холодной манере.
– Не говори так со мной никогда, – усмехнулся Гвидо. – Я твой учитель.
И без дальнейших слов достал первое упражнение.
Они начали в тот день с простого «Accentus»[28].
Тонио были показаны шесть нот в восходящем порядке: до, ре, ми, фа, соль, ля. А потом ему были предъявлены те же шесть нот в более сложном построении, так что получалась изящно восходящая мелодия с малыми подъемами и спусками, где каждый тон был украшен как минимум четырьмя нотами, тремя восходящими и одной нисходящей.
Все это он должен был петь на одном дыхании, уделяя каждой ноте одинаковое внимание. При этом гласный звук должен был произноситься исключительно точно, а все вместе должно было быть плавным.
И петь эту мелодию предстояло снова и снова, день за днем, в этой тихой пустой комнате, без всякого аккомпанемента, до тех пор, пока она не потечет из горла Тонио естественно и ровно, без малейшего намека на вдох в начале и на нехватку дыхания в конце.
В первый день Тонио казалось, что это упражнение сведет его с ума.
Но на второй день, уверенный в том, что монотонность является изощренной формой пытки, он вдруг заметил в себе изменение. В какой-то миг после полудня словно лопнул пузырь, надутый его раздражительностью. Ошметки пузыря опали, как лепестки бутона, и из их середины вырос огромный цветок.
Этим цветком было гипнотическое внимание к звукам, которые он пел, уплывание с ними, медленное, как во сне, осознание того, что всякий раз, приступая к «Accentus», он познает в нем какой-нибудь новый и завораживающий аспект, пусть самый незначительный.
К концу первой недели он уже перестал следить за теми разнообразными задачами, которые должен был решить, и знал лишь то, что голос его полностью изменился.
Снова и снова Гвидо указывал ему на то, что он спел до, ре или ми более любовно, чем остальные ноты. «Ты любишь их больше других? Ты должен относиться к ним одинаково». Снова и снова Гвидо напоминал ему: «Legato». Это значило: «Соединяй их медленно, плавно». Глубина не имела значения. Выражение чувства не имело значения. Но каждый тон должен был быть красив. Для этого недостаточно спеть с абсолютной точностью (Гвидо уже говорил Тонио довольно ворчливо о том, что у того от Бога абсолютный слух, но ведь и Алессандро когда-то говорил ему об этом), но требовалось, чтобы каждый звук был красив сам по себе, как капелька золота.
Потом учитель садился и объявлял: «Еще раз, с начала», и Тонио, не обращая внимания на то, что у него плывет перед глазами и голова раскалывается, начинал с самой первой ноты и постепенно втягивался в упражнение.
Но в какой-то момент, с неизменным чутьем, когда у Тонио уже болью сводило все тело от изнеможения, Гвидо освобождал его от этого упражнения и отсылал за конторку позаниматься композицией или контрапунктом. Но только стоя.
– Не сиди больше за письменным столом. Твоей грудной клетке вредно стеснение. И никогда, никогда не делай ничего такого, что бы могло повредить твоему голосу или грудной клетке, – не раз предупреждал он.
И Тонио, несмотря на боль в ногах, кивал, благодарный уже за то, что может хотя бы ненадолго забыть об «Accentus».
Но тут появлялся какой-нибудь младший ученик и начинал мучиться над тем же упражнением.
Неизвестно, сколько уже времени пел Тонио эти элементарные пассажи, когда Гвидо наконец добавил две ноты вверху и две ноты внизу и разрешил ему петь во все более быстром темпе, а затем в еще чуть более быстром. Четыре новые ноты – это было достижение, и Тонио саркастически заметил, что теперь ему непременно должно быть позволено отметить это событие и напиться.
Гвидо проигнорировал его замечание.
Но жарким полуднем, когда Тонио уже был на грани бунта, Гвидо вдруг дал ему несколько только что написанных арий и сказал, что он может воспользоваться клавесином и подыграть себе.
Тонио схватил ноты, прежде чем слова благодарности успели вырваться из его уст. Для него это было подобно нырянию в теплое море под летними звездами. И он пропел уже вторую из песен почти до самого конца, когда вдруг понял, что Гвидо, конечно, слушает его. А потом непременно скажет, что исполнение было ужасным.
Он попытался сознательно применить то, чему научился благодаря «Accentus», и вдруг понял, что и до этого пел, применяя обретенные навыки. Он артикулировал слова песен отчетливо, но легко; в его пении появились новая плавность и контроль, бесконечно облегчившие для него непосредственное восприятие музыки.
В этот момент он впервые почувствовал, что способен на многое.
И, вернувшись к упражнениям, с небывалой ранее уверенностью управлял голосом. Поздно вечером, когда он был уже таким усталым, что тут же рухнул бы при первой мысли о собственных ногах, руках или о мягкой подушке, Тонио подумал о том, что превратился из человека в инструмент, начинающий звучать, когда кто-то играет на нем.
К тому времени, когда он поднялся по лестнице, голова его была совсем пуста. Оказавшись в постели, он вдруг осознал, что по крайней мере десять дней ни разу не вспомнил о случившемся с ним перед тем, как он сюда попал.
На следующее утро Гвидо сообщил ему, что благодаря его замечательному прогрессу они теперь приступают к «Esclamazio». Что с любым другим учеником такой прыжок был бы немыслимым, но для Тонио он выработал совершенно особый порядок.
Итак, это было «Esclamazio»: медленное и абсолютно управляемое наращивание и ослабление звука, начиная с мягкого интонирования до все большего повышения громкости, а затем медленного понижения и мягкого окончания. Или, напротив, громкое начало, мягкое ослабление звука в середине, а затем наращивание и громкий конец.
Объем опять не имел значения, главной задачей становилось совершенствование звука. Проходил день за днем, а Тонио исполнял и исполнял это упражнение в разных тональностях, а потом вновь и вновь возвращался к «Accentus».
И все это звучало в тишине класса Гвидо – в помещении с каменными стенами, где создавался хороший резонанс, – без сопровождения клавесина, и все это время маэстро был крайне сосредоточен, словно прислушиваясь к тем звукам, которые сам певец не слышит.
Иногда Тонио думал, что ненавидит этого человека так сильно, что вполне мог бы ударить его. Ему доставляло удовольствие воображать, как он на самом деле бьет Гвидо, и потом ему становилось за это стыдно.
Но между этими никак не проявленными вспышками гнева к Тонио приходило понимание того, что на самом деле мучает его. Дело было в том, что Гвидо, несомненно, его презирал.
Поначалу Тонио говорил себе: «Таковы его манеры. Он варвар». Но Гвидо никогда не бывал доволен им, крайне редко бывал вежлив, а его обычная грубость, казалось, скрывала куда более глубокие неприязнь и недовольство. В какие-то моменты Тонио буквально чувствовал исходящее от учителя презрение, словно тот и в самом деле произнес что-то оскорбительное, и тогда прошлое со всем его невыразимым унижением всплывало из глубин памяти.