Читаем без скачивания Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики - Александр Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заезжий перс-наблюдатель не преминул бы эпистолярно заметить, что этой душе дозволялось быть и расколотой надвое, по числу столкнувшихся на поле команд. И здесь, написал бы зевака с Сатурна, открывалась перспектива для другого азарта, намекавшего на возможность иных борений, иных изъявлений — уже не общественных, а персональных и политических, загнанных в глубь подсознания и изгоняемых на стадионе, как изгоняют бесов — с гиканьем, криком, топотом и неслыханным облегчением. Но так мог написать только перс или житель Сатурна, которому не дано догадаться, что на празднествах стадиона «расколотая» душа справляла единство, не собираясь на византийский манер, по примеру разделенных на враждебные партии «голубых» и «зеленых» маньяков колесничных бегов, сотрясать основания государства. Это было единство народной души в радости на свету, единство народного тела, голосящего собственным голосом. Если, согласно М. Фуко («Надзирать и наказывать»), пытка заставляет тело заговорить языком детства, то стадион, прибегая не к боли, а к радости, то же самое учинял с солнечным телом народа: становясь детским, оно самозабвенно кричало от счастья своей безопасности, празднуя отсутствие вокруг себя темноты. В том и состоял его оргиазм, его дионисийство — праздник чистоты и спасения.
Это дионисийство было противоположным древнему ритуалу клейкого неразличения, якобы вновь провозглашенному модернизмом и проклятому нынешними толкователями давно минувших событий столетия. Оно было ясным и чистым — таким, каким его и видели те, кто воскресил память о нем в начале нашего века. Именно стадион и футбол выиграли великую битву за орхестру и соборное слово, которая в эпоху Вяч. Иванова только еще предстояла синтетическому действу и демократическому идеалу. Завоевав в свое владение орган хорового слова, в него превратившись, стадион стал всенародным искусством футбола, но также и теургией в подтверждение пророческих призывов самых смелых и дальновидных, писавших о Вагнере и Дионисовом празднестве[85].
Солярное искусство футбола проросло из Будущего, накликанного автором «Кольца Нибелунгов» и русскими символистами. Футбол — это эмблема революционной универсальной культуры, атлетизм и фабула ее духа, сам этот дух, явленный в телесных ритмах агона. Это дуалистическая драма с участием союза артистов, которых художник-народ выделил из своей среды, чтобы с ними совместно исполнить подвижный жанр бытия. Истоки футбольного кода ясно прослеживаются в книге Кассиля — равно как и перекличка романа с идеями современников, вдохновлявшихся тем же вагнеровско-символистским интертекстом. Прежде всего я имею в виду перевальского теоретика А. Лежнева, в отважной книге которого «Разговор в сердцах» (1930), повлиявшей на судьбу сочинителя, несколько красноречивых страниц посвящены Синтетичности, Энтузиазму, Коллективизму, Динамике большого стиля. Адепт социализма с лицом человека, печально всматривавшийся в физиономии, извлекаемые эпохой из своих кладовых, Лежнев пытался привлечь внимание к пафосу большого искусства, связанного для него с именами Вагнера, Верхарна, Уитмена. В их творчестве, по его мнению, открывались огромные возможности, от которых кружилась голова, привыкшая к комнатному воздуху советской несмелой литературы. Искусство, основанное на синтезе, динамике и энтузиазме, рассчитано уже не на пассивное восприятие зрителя, а на активное вмешательство соучастника. Оно станет коллективным, собирающим тысячи человеческих единиц в одно целое. Его роль объединителя людских масс выступит с физической осязаемостью. Не будет ли это чем-то вроде мистерий, перелицованных на современный лад? — предупреждал автор доброжелательные вопросы оппонентов. Нет ли здесь опасного сползания в реакционность органического стиля — в духе сверхличного стиля Египта у Гаузенштейна? Нет, этот стиль будет другим. «Но он сохранит грандиозные масштабы „органических“ эпох, внушительность речи, отпечаток единства, создаваемого интенсивной жизнью больших коллективов, целостность проникающего его мировоззрения»[86].
Все это мало чем отличается от футбола. Но футбол радикальней. Ему свойственна антагонистическая непредрешенность. Он не знает готового сценария, твердой оправы обряда с заданной фабулой. Его результат не отмерен заранее, но обретается в противоборствующей неизведанности авантюрного путешествия, в котором все может случиться и каждый волен изменить свою судьбу. Вот где коренное отличие футбольного Диониса от Диониса традиционного с его липкими щупальцами, пьяными плясками и размазанной кровью. Дионис всесмешения и свальных радений отрицает неизведанное в циклически замкнутых ритуалах, в мифе вечного возвращения, отменяющем время, движение, тайну. Дионис Стадиона, напротив, все это сохраняет. Он уберег тайну, а значит, и радость свободного творчества, которое стоит не меньше, чем безопасность. Он вовлекает светлое тело народа в разомкнутый круг искусства настоящего-будущего. Будущее же всегда открыто неиспытанной музыке и неведомому синтезу универсальной культуры.
3Кульминационные моменты в романе Кассиля связаны со стадионом, и весь он, стадион и роман, охвачен античными жестами и словами. Образованный журналист Карасик подмечает, что зрители сидят на разбегающихся вверх полукружиях, в классических позах зрителей амфитеатра. Так сидели, должно быть, в театре Аристофана и на скамьях Колизея, заносит он в свой блокнот. Он же видит, как болельщики после матча вытягивают вперед руки и кулаки с отставленным вверх большим пальцем. Это знак великодушия, слышится голос резонера, знак помилования побежденных. Когда-то, вы помните, этот жест на Форуме и в Колизее даровал жизнь сраженным. В радиорепортаж о принципиальной встрече с иностранной командой вклинивается далекая станция, декламирующая Вергилия: «…и меж тем, как главу, разлученную с мраморной шеей, посредине пучины, вращая, Гэбр Оэагров мчал… юношей напряжены надежды. И бьется от страха сердце у них, трепеща, напирают… ни остановки, ни отдыха. Желтый песок заклубился облаком; мочит их пена и дых набегающих сзади. Страсть такова к похвалам. Такова о победе забота!» И так далее. Даже судейский свисток вызывает ассоциацию со свирелью Пана, зовущего на полдневную битву.
Однако эти мотивы — не обобщенно-античного, а конкретного свойства, они нанизаны на блистающий стержень социальной идеи Платона, которой освещена в романе советская повседневность. Фантастический голкипер Антон Кандидов, вратарь Республики, — он платоновский Страж (о том, что он Страж ненастоящий, несостоявшийся, будет сказано дальше). Стражи в тоталитарной «Республике» Платона принадлежат к одной из двух каст правящего сословия. В их функцию входит охрана государства, они сторожевые псы, и разводят их, как породистых щенков, потому что, по мнению мыслителя, столь прикипевшего душой к настоящим собакам, что он даже признавал в них зачатки философского ума, селективная работа по улучшению человеческой расы ничем не отличается от грамотного разведения домашних животных. Собачья сущность Антона проиллюстрирована эпизодом его едва не случившейся смерти: одиночество проигравшего голкипера разделяет лишь подобранный им щенок — заплутавшая душа Кандидова, которая не желает покидать этот мир и первая пробуждается от наваждения, чтобы вызволить из беды громоздкое тело экс-чемпиона.
Страж ворот Кандидов, конечно, охраняет рубежи своей родины, цельной, как полис. Это разъяснять не нужно, на сей счет эпоха сложила популярную песню, которая возводила спортивное амплуа в разряд государственно-политического: «Эй, вратарь, готовься к бою! // Часовым ты поставлен у ворот. // Ты представь, что за тобою // Полоса пограничная идет…» Последний кадр романа особенно показателен — вратарь защищает страну, и позади него Москва: «Антон стоял в воротах. За спиной, за футбольной сеткой с крупными ячеями — витой, старый, мозаичный высился Василий Блаженный. Солнце висело над шпилями Исторического музея и било прямо в глаза. Судья поднес свисток к губам. Но в эту минуту куранты Спасской башни стали бить время. Они проиграли вступление, потом стали отвешивать мерные удары счета. На последнем ударе судья просвистел».
Стражей воспитывает Республика, приуготавливая их к служению; такую задачу нельзя доверять беззаботной семье, и потому они уже во младенчестве должны быть отлучены от родителей. Рано осиротевшему Кандидову удается выжить благодаря революционному государству, которое берет его под свою опеку и к начаткам самостоятельно полученного Антоном мусического воспитания, подобающего Стражу для смягчения его нрава, прибавляет воспитание гимнастическое, укрепляющее в нем неистовство. Стражи не имеют имущества, их воспитывают в условиях сурового коммунизма, дабы изначально избавить от разлагающих материальных привязанностей. Стражи лишены возможности создавать семью, она бы отвлекла их от выполнения высшего долга. Они могут лишь спариваться с отборными женщинами, а потомство отдавать на попечение государства, которое распорядится им нужным образом.