Читаем без скачивания Дни - Владимир Гусев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И спокойное…
Потеряв терпение, я разделся на этих камнях; ощутив их силу не сквозь подошвы, а à naturelle, как сказали бы далекие отсюда французы; я, иногда сдирая кожу, начал спускаться к морю.
Оно давно уже задним фоном напоминало нам о себе; его вечерние, агатово-серые изломы и блики были, как и обычно, таинственны; оно было тихо — океан, море; оно лишь посылало в камни эти свои — не волны, а нечто; физически казалось, что дышит громадное, добродушное, теплое, свежее существо, что нет никаких отдельных «волн», «шхер», а есть — жизнь.
Вода была необыкновенно, даже и удручающе тепла; в воздухе было прохладней.
Теплое море охватывало — и с несомненностью, несомненнее которой не может быть, давало понять, что дух и тело — одно; что миг блаженства есть, есть на нашей Земле.
Я плыл на спине; плыл — не то слово: море тут само держит; я смотрел в небо; голубоватое, сероватое; туда, за голову, — белее: отблеск зари; высоко… вон одна звезда. Яркая: да, да… тропики.
Извечно… невыразимо, неповторимо.
Миг…
Миг есть миг; вылезая, я, во-первых, почувствовал, как болят глаза: море тут особо соленое, оттого и держит; а может, оно соленое просто для житейского оправдания того, что само держит?! На теле, будто утреннем и затопленном жизнью, стекали капли — и оставались белые отмели, косы соли; соль попадала и в ссадины — в самом море это почему-то не ощущалось: а тут они ощутились; ноздри изъеденного, легкого камня, как в сыре, смотрелись воздушно, но снова не поддавались пальцам, царапали; и почему их море не сточит? У берега я влип в «траву», мелкие водоросли — они, по вредной тропической привычке, тотчас же начали жить, функционировать — вцепляться, жечь, лезть под кожу, заставлять ее ныть; когда я наконец выбрался, содрав и колено, шофер, который спокойно не купался и стоял руки за спину, улыбнулся и сказал что-то.
— Он говорит — акулы могли быть, — улыбнулся Альдо, который тоже не купался и торчал против солнца — большой, снизу рыхловатый, в серо-голубой рубашке, золотимой палевыми лучами; Петр Петрович вылез поодаль и молча, балансируя, пробирался к своей белевшей в бесшумно плывущей из ям, из леса сиренево-серой тьме одежде; сам он был бел — не загорел (разумеется — в феврале-то! — отсутствующе прошло в уме) — и неожиданно строен, силен в ногах, что тоже не приходило в голову, когда он был одет. Вообще одетым он казался субтильным и слишком интеллигентским по всей манере.
Альдо и шофер по-прежнему улыбались, глядя на меня; вид человеческого довольства, невинного и не приносящего забот, неизменно благотворно действует на людей. Я благодушно подумал об этом.
— А вы-то? — сказал я, разбираясь в одежде.
— А у нас не принято… в феврале. Холодно, — сказал Альдо.
— Холодно?
— Нет, в воде тепло. В воздухе холодно, — отвечал Альдо.
— А… — только и сказал я.
Все мы засмеялись.
— Нам бы ваши проблемы, господин учитель, — говорил я, натягивая все, что следует.
Переночевав в дорожной гостинице, мы ехали в Тринидад.
Утро прекрасное: иначе не скажешь; белое мощное солнце стояло на светлой, радостной зелени, на камнях и на всем; время от времени мелькало вездесущее кубинское море — мелькало ярко-синим, темно-блестящим, праздничным; наша машина, ведомая великолепным шофером по ровной дороге, несла шутя; впереди — дорога; солнце и ветер; надо ли еще чего.
Вот мы обогнали красно-белый автобус; я оглянулся — требуется ль говорить, то были туристы; я узнал того слащавого брюнета — он эдак ясно, бездумно смотрел в окно и вдруг прямо взглянул на нашу машину; не скрою, сверкнул оттенок злорадства: что, брат. Что-то ты… в окно смотришь. Конечно — Куба; но вряд ли ты… А — вперед.
Вперед!
Великое и благое слово.
Так кажется человеку, если даже…
Вперед.
Вперед.
Тринидад был таким, как и рисовало воображение; это был старый испанский город, в котором соединились красоты природы и этой колониально-кастильской архитектуры. Город на холмах; сквозь все просветы — солнечно-синее море. Площадь: ратуша, дворец и все прочее; церковь поодаль — полуразрушена; я вошел; тревожно пахну́ло детскими запахами моего разбитого войною двора: влажный щебень, затхлый кирпич, темно- и охряно-ржавое сырое железо.
Сквер посредине этой площади — на террасе; палевые, малиновые, сиреневые гирлянды; громадные королевские пальмы — серые, блестящие, чуть гофрированные: как бы в длинной зыби веретена стволов.
По боковой улице — к старому храму-монастырю.
— О, это знаменито, — только и сказал Петр Петрович.
Кристаллообразная с темным наконечником колокольня — издалека; булыжники ровные; стены домов серо-желтоваты. Эти балконы. Да, «чугунные перилы»… Темные гладкие, как бы слегка седые от времени стволы пушек, врытые на перекрестках дулом вниз, замком вверх: обычай такой. Этот монастырь, ныне школа (гомон в глубях): патио, колоннады. Высокие стены. Ворота круглыми и плоско-стрельчатыми арками. Снова улица; улицы. Море… всюду море: во все вторжения простора.
Тринидад («Троица») — «не путать с островом!» — самый сохранившийся, как старый, испанский город на Кубе; он живет, не зная об этом.
Главное же в таком, в этом городе — не детали, а атмосфера; она непередаваема.
Походив вверх и вниз, заглянув в ряды белых домишек средь пыли, не предназначенных, как говорится, для взоров туристов, и в немногие новые кварталы торгового города, в сотый раз полюбовавшись на пальмы и сфотографировавшись на простую, цветную, диапозитивную пленки (об этом флегматично хлопотал Петр Петрович), мы пообедали в очередной уютной, прохладной забегаловке, сели в машину и снова съехали вниз; через некое время мы оказались на пляже, который, как выяснилось, был хоть и не у самой нашей гостиницы, но в общем рядом: все тут — одно к одному.
На пляже — снова местные сосны с мягкой хвоей (это не лиственницы), пальмочки и еще некие деревья, по листьям вновь похожие на магнолию, но не магнолия; плоды — вроде мелких орехов кокосовых, которые мы уж зрели во всех видах, но не орехи; ворсисты той злой ворсой: попадает на кожу — не выдерешь.
В тропиках явственна бессмысленность знания названий; тоскливо ощущаешь, что если и будешь знать, то природа все равно — просторнее.
Белый песок этой Кубы; я не утрирую — он воистину белый под белым, прямым, полным солнцем; он мелкий — он «пудра», пыль; но он — песок: он благороден; он не пристает к телу надолго, он легок и все же — зернист, отдельно-заметен; он сам смывается или сходит сам, если сохнет.
Мы влезли в воду; официальные пляжи на Кубе мелки: чтоб не боялись акул; вода топазовая — слезно-голубая, с еле зеленым оттенком: мелко, мелко; донный песок господствует над ее блеском; далее, где водоросли, — там фиолетово.
Мы поплавали; слишком тепла вода. Нет чувства входа, выхода.
К тому же мелко.
Мы плавали; шофер на сей раз купался.
Он, как говорилось, оказался напряженно-мускулистым; живот был тяжеловат, но вообще — чувство стати внушала его темнокожая фигура, даже когда ты не помнил об этом. Как бы ветер свежести при взгляде на него.
Мы выходили, на солнце блестело его темно-праздничное, свежее тело, он грациозно, ненарочно держал ладонями плечи; тем самым он как бы ежился, но это, конечно, лишь усиливало изящество. Наши водяные красавцы обыкновенно инспирируют разные «непринужденные» движения; здесь была сама грация.
Выходя, мы увидели подъезжающий красно-белый автобус: он кругло заворачивал между деревьями, чтоб удобней стать; туристы ходили, обедали и так далее, а теперь пора и поплавать; подобные совпадения в подобных местах — именно не такие уж совпадения; маршруты накатаны, да и гостиница — вот она. Я знаю несколько книг — путешествий по СССР, где есть фраза: «И тут мы случайно завернули в колхоз имени Хамракула Турсункулова».
Мы выходили из воды — ох, долго мелко — «А что, акулы разве не ходят на мель?» — «Не любят». Туристы сыпались из автобуса; появились и наши знакомые.
Женщина была в белой майке с короткими рукавами, в цветастой юбке с обильными, с запасом, складками; смуглое лицо, широкие, как говорится, чувственные, да, прекрасно уложенные губы, громадные резко, белесо светлые глаза живо-эффектно смотрелись на фоне всего. Алексей спрыгнул перед нею, помог выйти; он был в светлой рубашке и скромных брюках; его, тоже смуглое, лицо и «казачий» — с этой ясной сухой горбиной — нос в теперешней обстановке тоже были кстати; его хмурый вид по обыкновению странно шел ему; будто он знал нечто, но не хотел сказать.
Они пошли; она, стройно вихляясь, шла в песке своими розовыми босоножками на довольно высоком, пусть широком, каблуке; роскошная грудь ее распирала белую майку, заставляла всю ее, женщину, то и дело откидываться назад; ясное, статное, кстати, сравнительно узкобедрое и в длинной талии узкое, хотя и не узенькое, тело, конечно, подходило этому пляжу, и она непроизвольно это видела, как оно умеют женщины, и заранее радовалась — как водится, воде, солнцу и воле и возможности быть красивой среди всего этого; она улыбалась в небо и всем, и всему — и, разумеется, никому; Алексей шел за ней, слегка «задумавшись», чуть опустив голову.