Читаем без скачивания На золотом крыльце сидели - Татьяна Набатникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот такие речи «она» во мне говорила, а мне было за нее немножко стыдно, но, как говорится, не хотелось связываться. Я потупила очи и промолчала в ответ ей, хотя уже точно знала, что нет ничего лучше, как вернуться, прибежать к нему, простить и просить прощения.
Но, говорят, с умом подумаем, а без ума сделаем.
Надо будет — приползет, а не надо, так...
Однако после этого утра я стала на всякий случай напрягаться в сосредоточенной любви — да, чтобы охранить его. В соответствии с Шуриным уверением в материальной силе мысли.
По тому, как я уставала от этого, ясно было, что действительно мои усилия вырабатывают некую материальную энергию.
Я окончательно уверилась в этом, когда заметила: на каждом человеке написано, сколько ему достается любви. Это открылось с такой очевидностью, что я поразилась, как раньше не замечала.
Это новое понимание было дано мне, как прибор особой видимости. Я развлекалась, испытывая его. Вот едет в автобусе чей-то любимый человек: он спокоен, безмятежен — как бы сыт. А вот женщина — она немножко растерянна, и держится настороже. И хоть она и красива, и богата — меня не проведешь! Я вижу! А вот мужик сидит — большой, укормленный. Наверное, приносит домой большую зарплату, и за это домашние хорошо и вовремя его кормят и обстирывают — а не любят. Он этого даже сам не понимает, зато понимаю я.
И тогда я спохватилась вспоминать про маму... Вспомню и мысленно подкреплю ее, поддержу на этом свете живой и здоровой...
И может быть, все мы вырастаем, как на удобрении, на материнской любви, и живы до тех пор, пока не израсходуем запас ее, накопленный в детстве.
Я подумала вдруг о своем ребенке впервые такой мыслью: «А уж не родить ли мне его?» Мысль, конечно, показалась мне безрассудной, и я ее отвергла немедленно, но время от времени она невольно пробивалась через препятствие здравого смысла и пульсировала. «Нельзя останавливать жизнь, есть тайные законы, не разуму их постигать!» И я вспоминала о своем животе, как о чем-то постороннем, отдельном от себя: там ребенок! — с уважением. Мишкин ребенок...
А может, мне все-таки поехать к Мишке — на работу или к дяде Гоше, где он, по всей вероятности, теперь живет, поехать и вернуть его. Не может быть, чтобы все так глупо, абсурдно кончилось! Уже от первого огня обиды остались одни тлеющие угольки, но и они погаснут, если их не раздувать нарочно. Все само прогорит, и настанет пора помириться.
— «Час-другой пролетит, словно птица, и настанет пора подкрепиться», — машинально декламирую я вслед своим мыслям.
Это мы идем со Славиковым по улице — гуляем. Славиков сразу подхватил:
— «Куда идем мы с Пятачком, большой-большой секрет! И не расскажем мы о том, о нет, и нет, и нет!» Любимая книжка моего сына, когда был маленький.
Да, так вот просто пошли после занятий гулять, бродить, болтать, улыбаться... Вышли на улицу как будто не преподавателями, а первокурсниками, у которых еще ничего не определено в отношениях, и оба «на выданье», и неизвестно: может быть, ОН — как раз этот, с кем сейчас вышла после занятий вдвоем погулять.
После банкета в кафе Славиков чувствует некоторые права на меня. И я его почему-то не разубеждаю...
— Рожать детей — это ужасное безрассудство, — говорю я. — Заботы, обуза, а вдруг еще и война. Да и без войны: воздух кончается, вода кончается, мы — последние жители земли. Детям, которых мы рожаем, уже ничего не достанется.
— Ну уж, скажешь — не достанется. Достанется!
«Что и говорить, возражение очень основательное!» — язвительно думаю я.
— А рожаем, чтобы задурить себя: мол, все в порядке, жизнь идет дальше. Биологический оптимизм. Ну и, конечно: держать в руках, облизывать, от одной мысли во внутренностях тепло...
— Откуда ты знаешь, у тебя же нет детей!
— Но есть воображение. ...Да и дети могут быть, — вдруг добавила я очень серьезно.
Славиков неприятно поежился:
— Лиля, мы договорились, никаких серьезных разговоров и проблем! Мы — гуляем! («Да какие уж с тобой могут быть серьезные разговоры!» — подумала я). Гу-ля-ем! «Куда идем мы с Пятачком, большой-большой секрет! И не расскажем мы о том, о нет, и нет, и...»
Навстречу шел Мишка.
Он увидел нас раньше, и когда я его заметила, на лице у него уже читалось полное и грозное проникновение в ситуацию. Уж что-что, а это он умел — проникнуть. Он надвигался неуклонно, напористо, и я внутренне заметалась: сбежать, скрыться, сквозь землю провалиться, — но ведь не провалишься, о тогда я с храбростью труса принялась мысленно отбиваться и даже нападать: да кто он такой? Какое он право имеет танком переть навстречу и взгляда не отворачивать? Кто он такой, чтобы я боялась его?
Но этот боевитый задор не помогал, я чувствовала Мишкино право убить нас здесь обоих, потому что прогулка эта со Славиковым во всей ее невинности подлее, подлее того, что сделал Мишка (если только он сделал...).
И вот он неотвратимо наступает, а мы со Славиковым, как пойманные — покорно ему навстречу, еще даже не зная, что с нами сделают, но бесправные и готовые к любому наказанию. И я под ручку со Славиковым. Хотя рука моя сразу же ослабла, и, чувствую: рука Славикова тоже вмиг раскисла, и он чуть было не опустил ее в локте, — но мы оба удержались на каких-то остатках гордости.
Растет, надвигаясь, ледокол; с упором смотрит на меня — Славикова нет для него.
Не замедляя шага, схватил меня за локоть, грубо, по-хозяйски швырнул, разворачивая назад. И я не вырвалась.
Пройдя несколько шагов, он что-то вдруг перерешил, бросил меня и быстро вернулся за Славиковым. А тот как шел, так и продолжал свой путь, медленно, враскачку, задумчиво, как бы даже не заметив, что меня оторвало этим встречным ураганом.
Мишка нагнал его, развернул к себе за плечо, схватил за грудки, встряхнул, притянул, но тут же с омерзением отшвырнул от себя. Славиков только и успел лихорадочно всполохнуться, чтобы оторвать от себя Мишку, но уже оказался на свободе, и руки трепыхнулись в воздухе впустую, отмахиваясь, а Мишка уже шел назад, ко мне. Я сжалась от страха и стыда, и только опустила глаза, чтобы не видеть Славикова жалким и не предать его.
— Ну и сволочь же ты... — прошептала я.
— Ничего, стерпите... — дрожащим от ярости голосом сказал Мишка.
Мы шли молча, сопя, ненавидя, но постепенно приходило понимание, что это никакая не ненависть, а строптивость, и что мы только из куражу сейчас зло сопим, чтобы фасон выдержать, а на самом деле близость уже случилась, на самом деле мы вместе идем, вдвоем, и сейчас нам лучше всего отправиться домой и яростно, зло, плача, может быть, обнимать друг друга.
А дома-то отец...
А может быть, он куда-нибудь ушел? — переглянулись мы с одной мыслью. И ускорили шаг.
Так и оказалось.
Мы вломились в свою квартиру. Мы и слова не успели сказать друг другу, как очутились в постели. Мы были как сомнамбулы и плохо соображали.
Но тотчас же привел в сознание скрежет ключа в замочной скважине.
Ах ты, черт! Ну конечно же: мы открыли квартиру Мишкиным ключом, а мой-то, который на двоих с отцом, остался в почтовом ящике...
Мишка чертыхнулся, засмеялся и кинулся в ванную, а я натянула на голову одеяло и бормотала проклятия, прикидывая, успел ли Мишка спрятаться в ванной до того, как входная дверь открылась.
Отец заглянул в комнату. Я не посмела высунуться из-под одеяла. Одежда моя и Мишкина, начиная от пальто и ботинок, валялась на полу по всей комнате.
Отец, громко топая и кашляя, ретировался на кухню и затих там, давая нам возможность привести себя в порядок.
Но квартира, вспугнутая им, замерла, не доверяя, как гусеница, задеревеневшая на травинке. Я не выползла из-под одеяла, Мишка сидел в ванной, не имея там чем прикрыться.
Отец чуть подождал, а потом, притворившись полным дураком, бодро крикнул из кухни, что, пожалуй, он сходит за хлебом, а то в хлебнице хоть и есть еще, но только белый, а черного-то совсем нет, а вдруг за ужином захочется и черного, а?
Мне стыдно было даже голос подать, я про себя мученически воскликнула: «Ой, да сходи ты, сходи!»
Хлопнула дверь — так, чтобы ее хорошенько услышали.
Мишка вылез из ванной. Засмеялся разоблаченным, но верным союзником, а мне было так стыдно, что я только бессильно простонала, сжав челюсти, и отвернулась к стене.
Хотелось зажмуриться и вырвать с корнем, как больной зуб, только что пережитую минуту. (Когда я была маленькая — я так и думала: зажмуриться посильнее — и забудешь что-нибудь плохое бесследно, как тряпкой с доски сотрешь.)
— Ну-ну... — сказал Мишка и тихо погладил, поцеловал, прикоснулся, как теплое дуновение. — Ведь мы с тобой муж и жена, что ты, как школьница... — И добавил с разбойной интонацией: — Ну, теперь-то у нас есть верных полчаса!
Через полчаса отец не вернулся, хотя уже и мог бы: постель убрана, мы с Мишкой одетые, хоть и щеки свекольного цвета. Мне хотелось сразу же уйти из дома, чтобы избежать встречи с отцом, и, проболтавшись с Мишкой где-нибудь в кино, вернуться домой поздно ночью, когда все уже быльем порастет, а отец, по обыкновению пьяный и все забывший, будет спать, валяясь на полу.