Читаем без скачивания Письма, телеграммы, надписи 1889-1906 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо вышло нескладное. Не хотел я отвечать, а ответил как-то невольно. Жалею. Не надо бы. Ну, и до свидания пока. Скоро еще напишу.
Пиши на жену. Она очень кланяется тебе.
Что же будешь переводить: Гейне или Фихте? Ей-богу, лучше первого! Хотя, повторяю, второго я не знаю иначе, как по истории философ[ских] систем, и — увы! — хотя бы его 10 раз перевели — не узнаю! Неохота. Ей-богу, брат, в немецких книжках философия далеко не первого сорта, первого сорта философия в русской жизни.
Работаешь ли ты над своей книгой?
Пиши, друг, но не кричи. Буду аккуратно отвечать.
Твой А. Пешков
157
К. П. ПЯТНИЦКОМУ
13 [26] сентября 1901, Н.-Новгород.
Знаете что, дорогой друг? Если б Горький были Вы, а я К. Пятницкий, я бы проклял Вас, изругал, избил и, чтоб никогда более не канителиться с Вами, уехал бы по гроб жизни в Австралию. Серьезно. Дело в том, что я чувствую себя глубоко виноватым пред Вами, чувствую, что прямо-таки мешаю Вам жить и работать благодаря своей образцовой глупости. Я клянусь Вам страшными клятвами, что после свидания с Вами не давал никому разрешений, но сколько их вообще дал я и кому именно дал — не знаю, не помню. Феофанов! О Феофанов! «О Катилина! Мерзавец! Когда же, чорт тебя побери, перестанешь ты, кислый чорт, злоупотреблять моим терпением?» Прилагаю фотографию Феофанова и — чтобы умилостивить Вас — мою вкупе с Шаляпиным. На телеграмму его я ответил: «Право издания «Троих» продано мною фирме Кассирер».
Ух! Теперь он, наверное, пришлет еще только одно письмо, в котором излает меня вдребезги, а больше уж не будет писать мне ни на трех, ни на четырех листах почтовой бумаги большого формата.
Голубчик, К[онстантин] П[етрович]! Я, ей-богу, не буду больше никогда и никому давать разрешений, поверьте. Говорю серьезно.
Я за это время был поглощен Шаляпиным, а теперь на всех парах пишу драму. Шаляпин — это нечто огромное, изумительное и — русское. Безоружный, малограмотный сапожник и токарь, он сквозь терния всяких унижений взошел на вершину горы, весь окурен славой и — остался простецким, душевным парнем. Это — великолепно! Славная фигура! Он дал здесь концерт в пользу народного театра, мы получили с концерта прибыли около 2500 р., и я уж растратил из этой суммы р[ублей] 600. Скверно! Но я вывернусь, ничего.
Вообще я здорово въехал в долги, ибо время стоит — ужасное. Вчера, наприм., является женщина. Маленькая, тумбообразная, некрасивая, пожилая — удивительно симпатичная. Рассказывает: сельская учительница в Рязанской губернии, она ухитрилась влюбиться в сорокалетнего мужика-бобыля, научила его грамоте и т. д. Ее выгнали, потому что — явился ребенок. И вот она явилась сюда с мужем, который может занять только место дворника или сторожа, с крестьянской девушкой, которая поехала с ней «по душе, потому что барыня-то больно уж хороша». Все трое они — удивительно курьезный народ! Голодные, оборванные, веселые, они твердо уверены, что жизнь им улыбнется, и «все пойдет как по маслу, потому — мы не робим, а работать можем всё, что хошь!» Она, учительница-то, с гимназическим образованием, занималась переводами с французского языка, знает конторское дело и похожа на чугунную бабу, которой сваи бьют. Вообще — жить на этой земле — удивительно интересно! То же говорит и Шаляпин. Он будет хлопотать о допущении меня в Москву, в октябре, куда мне надо быть, чтобы поставить пьесу.
Милый Кон[стантин] Петр[ович]! Я непременно буду просить и умолять Вас приехать в Москву, послушать пьесу в чтении. Мне ужасно хочется, чтобы послушали Вы и Скирмунт, тоже человечек славный, солидный, рабочий. Да, забыл сказать: какого Вы мнения о доме? Напишите, пожалуйста, стоит или не стоит?
Поссе — чудак. Я писал ему дважды в Берлин, одно письмо явно перехвачено здесь на почте, а другое он должен был получить. Но прислал — не ответ мне, а кислое письмо жене моей, — которая очень кланяется Вам, — и в этом письме чуть-чуть не ругает меня за измену ему. Эдакое нелепое чудовище! А мне, скажу по совести, не нравится его неустойчивость: то он рад переводить Гейне, то вдруг — Фихте… Боюсь, что ни того, ни другого не переведет. И, признаться сказать, я плохо понимаю, зачем Бердяевым, Струве, а ныне и Поссе потребовалось поучать русскую публику старинному теоретическому и мещанскому идеализму Фихте, когда у этой российской публики уже родился практически-демократический идеализм существ, кои чувствуют близость чего-то нового, светлого, оживляющего — близость начала новой жизни в новом веке?
Ох, скупо Вы пишете! Как дела с Шекспиром? Я здоров, как бычья жила. Растягиваюсь по очень большому масштабу, но не трещу и — не бойтесь! — не лопну. Чувствую, что в эту зиму здорово поработаю. А печатать нигде ничего не хочется.
Ну — до свидания! Очень крепко обнимаю Вас, очень люблю и прошу простить за безалаберность.
А. Пеш[ков]
158
К. П. ПЯТНИЦКОМУ
14 [27] сентября 1901, Н.-Новгород.
Дорогой друг Константин Петрович!
Вчера наш виц неофициально известил меня, что им получено предписание департамента полиции, коим мне запрещается жить в Нижнем и рекомендуется выслать меня в один из уездов губернии Нижегородской. Завтра, 15-го, мне это объявят официально, причем я буду просить — и мне дадут — месяц отсрочки для устройства дел. В то же время виц говорит, что, если я буду проситься, то меня, м. б., пустят в Крым. Крым — это скверность, но — лучше Балахны, Арзамаса, Сергача и т. д., и я — за Крым. Я, наконец, за Пермь, если не пустят в Крым.
Виц же рекомендует мне написать частное письмо князю Святополку с просьбой выхлопотать мне разрешение на оный самый Крым. Меня коробит, но я, пожалуй, напишу, ибо — дети. А они как раз начинают хворать. Сообщая Вам, милостивый государь, все сие к сведению Вашему, уверен, что Вы пришлете мне денег. Я теперь так полагаю, что бог создал сначала рубль, а потом уже все остальное. И это остальное — люди, лошади, комары, губернаторы, — рубля ради только и существует. Но — довольно философии! Будем делать живое дело! Живое дело в данный моментище — пьеса и укладка вещей в ящики, устройство в Канавине библиотеки и еще что-то. Все это я живо окручу. Но, государь мой! — сколько