Читаем без скачивания 36 рассказов - Джеффри Арчер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пять лет я терпел его гадкие замечания и подначки в школе и все, чего я хотел, — это отплатить ему той же монетой, выкрикнув „Нацист! Нацист! Нацист!“, но ты всегда учил меня быть выше подобных провокаций.
Я постарался выбросить их обоих из головы и пошел на второй круг. Я не один год лелеял мечту выиграть забег на милю в чемпионате средней школы Вестмаунта, и теперь нельзя было позволить им остановить меня.
Когда я во второй раз вышел на дальнюю прямую, я бросил на нее более внимательный взгляд. Девица стояла в компании друзей, все они в шарфах колледжа „Марианаполис Конвент“. На вид ей было лет 16, стройная, как ива. Интересно, подверг бы ты меня наказанию, крикни я тогда „Плоскогрудая! Плоскогрудая! Плоскогрудая!“ в надежде, что, может, это спровоцирует стоявшего рядом с ней парня на драку? Потом я с полным правом мог бы сказать тебе, что он первый бросился на меня с кулаками, но, узнав, что это — Грег Рейнольдс, ты бы сразу понял, как немного надо было, чтобы спровоцировать меня.
На выходе с дальней прямой я вновь приготовился услышать их выкрики. На соревнованиях по бегу скандирование вошло в моду в 50-е годы. Благоговейное „За-то-пек! За-то-пек! За-то-пек!“ — в честь великого чешского чемпиона — раздавалось тогда над легкоатлетическими аренами всего мира. Но мне не приходилось рассчитывать на крики „Ро-зен-таль! Ро-зен-таль! Ро-зен-таль!“, когда я вновь оказался в „зоне слышимости“.
„Еврейчик! Еврейчик! Еврейчик!“ — неслось с ее стороны, словно пластинку заело. А ее дружок Грег смеялся. Я знал, что это он ее подзуживает, — как бы я хотел стереть самодовольную ухмылку с его физиономии. Первые полмили я прошел за 2 минуты 17 секунд: с таким заделом вполне можно побить школьный рекорд. Я подумал, что именно так следовало бы поставить на место эту нахальную девицу и этого фашиста Рейнольдса. И все же я не мог тогда избавиться от мысли, как все несправедливо устроено. Я ведь канадец, родившийся и выросший в этой стране. А она — иммигрантка. Ты, отец, бежал из Гамбурга в 1937 году и начинал здесь, в Монреале, с нуля. Ее родные пристали к нашим берегам лишь в 1949 году, ты уже тогда был уважаемым человеком в округе.
Я стиснул зубы и постарался сконцентрироваться. Затопек писал в автобиографии, что бегун на дистанции не имеет права расслабляться. Когда я достиг поворота, мне некуда было деваться от их скандирования, но на этот раз оно лишь заставило меня прибавить скорость и еще больше преисполнило решимости побить рекорд. На ближней прямой я услышал, как кто-то из моих приятелей кричит: „Давай, Бенджамин, ты можешь!“, а судья-хронометрист отсчитывает: „Три-двадцать три, три-двадцать четыре, три-двадцать пять“. Удар колокола означал, что мы пошли на последний круг.
Я знал, что теперь рекорд — 4:32 — вот он, совсем близко, а потому все те тренировки темными зимними вечерами не казались уже напрасными. На дальней прямой я еще больше оторвался и почему-то подумал, что сейчас увижу ее снова. Собрал все силы для последнего рывка. И тут до меня снова донеслось: „Еврейчик! Еврейчик! Еврейчик!“ Сейчас оно звучало даже громче, чем прежде. Громче было потому, что теперь эти двое работали в унисон, а едва я вышел на поворот, как Рейнольдс поднял руку в нацистском приветствии.
Сдержись я тогда — дальше была бы финишная ленточка и радостные крики друзей, чемпионский кубок и рекорд. Но они так меня разозлили, что я просто вышел из себя.
Я свернул с беговой дорожки, промчался по траве, перемахнул через яму для прыжков в длину и рванул прямо к ним. Мое безумство заставило их умолкнуть, Рейнольдс опустил руку и теперь лишь снисходительно глядел на меня, стоя за невысоким ограждением по внешнему периметру беговой дорожки. Я перепрыгнул через ограждение и приземлился как раз напротив своего недруга. Все силы, которые я берег для финишного рывка, я вложил в мощный свинг. Мой кулак угодил ему примерно на дюйм ниже левого глаза. Он согнулся и рухнул на землю рядом с девицей. Она присела на корточки и бросила на меня снизу вверх взгляд, в котором была такая ненависть, что не передать словами. Было видно, что Грег не скоро встанет, и я не спеша вернулся на дорожку, где на финишную прямую вышел уже последний бегун.
„Ты снова последний, еврейчик!“ — донесся до меня ее вопль, когда я припустил трусцой к финишу. Но я настолько отстал от всех остальных, что мое время даже не стали фиксировать.
Сколько раз потом цитировал ты мне эти слова: „Я это все всегда переносил, с терпением плечами пожимая; терпенье же — наследственный удел всей нации еврейской“.[12] Конечно, ты был прав, но ведь мне тогда исполнилось всего лишь семнадцать. И даже после того как я узнал всю правду об отце Кристины, я не мог понять: как кто-то, прибывший из побежденной Германии, Германии, проклятой всем остальным миром за ее отношение к евреям, может вести себя подобным образом? В то время я действительно был убежден, что в ее семье все нацисты, хотя ты не раз терпеливо втолковывал мне, что ее отец — бывший адмирал немецких ВМС, в свое время представленный к Железному кресту за потопленные им корабли союзных войск. Помнишь, я спросил тебя, как можно терпеть такого человека, а тем более позволять ему жить в нашей стране?
Ты все твердил, что адмирал фон Браумер, который происходит из древнего католического рода и, возможно, ненавидит нацистов так же, как и мы, всю свою жизнь немецкого моряка вел себя как подобает офицеру и джентльмену. Но я никак не мог принять твою позицию — или не хотел принять.
Ничего не поделаешь, отец, ты всегда учитывал точку зрения другого человека и даже после преждевременной смерти матери по вине тех ублюдков ты нашел внутри себя силы простить.
Родись ты христианином, тебя точно причислили бы к лику святых».
Раввин опустил письмо, потер уставшие глаза. Затем перевернул еще одну страницу, исписанную тем же четким почерком, который он когда-то выработал у своего единственного сына. Бенджамин быстро все усваивал: от древнееврейских манускриптов до сложнейших алгебраических уравнений. Одно время старик даже думал, что сын станет раввином.
«Помнишь, я спросил тебя в тот вечер, почему люди никак не поймут, что мир изменился? Неужели эта девица действительно не понимает, что она ничем не лучше нас? Я никогда не забуду твой ответ. „Она, — сказал ты тогда, — гораздо лучше нас, если единственный для тебя способ доказать свое превосходство — ударить по лицу ее друга“.
Я вернулся к себе в комнату разозленный твоей слабостью. Пройдет еще немало лет, прежде чем я пойму, что в этом — твоя сила.
Когда я не носился кругами по беговой дорожке, я в основном усердно занимался, чтобы получить грант на обучение в Макгиллском университете, на что-либо еще у меня просто не было времени. Тем удивительней, что наши с ней дорожки скоро вновь пересеклись.
Примерно неделю спустя после того случая я увидел ее в бассейне. Когда я вошел, она стояла у глубокой его части, прямо под вышкой для прыжков. Длинные светлые волосы струились по плечам, а ее сияющий взор жадно ловил все, что происходило вокруг. Рядом с ней стоял Грег. Я искренне порадовался: под левым глазом у него красовался темно-лиловый синяк, который могли видеть все вокруг. Помню, я еще хихикнул про себя, потому что такой плоской груди я прежде не видел ни у одной шестнадцатилетней девушки, хотя ноги у нее, надо признать, были просто загляденье. „Может, она просто чокнутая?“ — подумал я. Развернулся, чтобы пройти в раздевалку — и через какие-то доли секунды очутился в воде. Когда я вынырнул, невозможно было определить, кто именно толкнул меня в воду: передо мной было лишь несколько улыбающихся, но вполне невинных лиц. Не нужно было иметь диплом юриста, чтобы разобраться, кто это мог быть, но ты постоянно внушал мне, отец, что без доказательства нет вины… Я бы особо и не переживал из-за того, что меня столкнули в бассейн, не будь тогда на мне мой лучший костюм — сказать по правде, это был единственный мой костюм с брюками, а не с шортами, костюм, который я надевал, когда шел в синагогу.
Я вылез из воды, но не стал тратить время на поиски обидчика. Я знал, что Грег отошел уже куда-нибудь подальше. Домой я пробирался закоулками, на автобус садиться не стал: вдруг кто-то увидел бы меня и затем рассказал тебе, в каком плачевном состоянии я был. Добравшись до дома, я прошмыгнул мимо твоего кабинета и поднялся к себе в комнату, где быстро переоделся, пока ты ни о чем не догадался.
Старый Исаак Коэн неодобрительно посмотрел на меня, когда я явился в синагогу на час позже, да еще в куртке и джинсах.
Костюм я отнес в химчистку на следующее утро. Мне пришлось отдать карманные деньги за три недели, лишь бы ты не узнал, что случилось в бассейне в тот день».
Раввин поднес к глазам фотографию семнадцатилетнего сына в костюме, в котором тот ходил в синагогу. Он хорошо помнил, как Бенджамин пришел однажды на службу в джинсах и куртке, помнил и молчаливый укор Исаака Коэна. Раввин был признателен мистеру Эткинсу, инструктору по плаванию, который позвонил по телефону и поведал о том, что произошло тогда в бассейне: он хотя бы не стал упрекать сына, который и так выслушал немало резких слов от Коэна. Раввин долго смотрел на фотографию, а потом снова вернулся к письму.