Читаем без скачивания Профессор желания - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
КРАТКИЙ ГЛОССАРИЙ
Бар-мицва — обряд конфирмации в иудаизме.
Гониф — вор, плут.
Мешуггене — чудак.
Пишер — «зассанец», маленький озорной мальчишка.
Рош-Хашана — иудейский Новый год.
Шванц, шланг — половой член.
Шикса — женщина-нееврейка (презр.).
Шлемиель — растяпа, неудачник.
Шмальц — слезливость, сентиментальность, «сопли».
Шмендрик — дурак дураком.
Шмегег — олух.
ЦЕНА СМЕХА, ИЛИ МАГИЧЕСКИЕ ЗЕРКАЛА ФИЛИПА РОТА
Давно известно, и не нам, русским, меньше чем за десятилетие пережившим один из самых крутых виражей многовековой национальной истории, подвергать сомнению один из наиболее бесспорных постулатов, сформулированных классиками «единственно верного» учения: со своим прошлым и мифами, суевериями и предрассудками, фобиями и табу человечество расстается смеясь. Когда умершие в трагедии боги нежданно-негаданно воскресают в фарсе, это уже обнадеживает. Ибо, как заметил автор бессмертного «Ревизора», «ничего более не боится человек так, как смеха… Боясь смеха, человек удержится от того, от чего бы не удержала его никакая сила». Когда Сталин и Гитлер (ряд можно продолжить: Мао Цзэдун, Франсиско Франко, Робеспьер, Кромвель и так далее, вплоть до Ивана Грозного и Чингис-хана) становятся персонажами бурлеска и фарса, значит, их время уже миновало. И человечество, хоть и принося из века в век кровавые гекатомбы на алтарь собственного невежества, все же чему-то учится на своих ошибках.
Уместно, однако, задаться вопросом далеко не праздным: какова цена этого исцеляющего, отрезвляющего, сообщающего вещам и событиям их истинную, объективную перспективу смеха? И другим, прямо вытекающим из предшествующего: каково соотношение смеха и горечи в каждую отдельно взятую историческую эпоху? В частности, в XX веке, явившим миру невиданные ранее по производительности и виртуозности конвейерные системы отправления кровавых культов и, в то же время, сделавшем общественным достоянием целую смеховую культуру (и в частности литературу), равной которой, пожалуй, не было со времен Вольтера, а может быть, и Рабле?
На зеркало неча пенять, коли рожа крива, гласит народная мудрость. Однако — пеняют, и еще как. И человек, отдающий себе в этом отчет (тем более — литератор, тем более — живущий в пору современного нам беспрецедентного информационного взрыва), по определению должен быть не только очень умным, но и очень мужественным человеком.
Я задумался обо всем этом, перелистывая страницы наконец-то готовящегося к печати в нашей стране романа Филипа Рота «Болезнь Портного» (1969) — романа безудержно смешного и, между прочим, едва не стоившего жизни его автору, произошедшему на свет немногим более шестидесяти лет назад в не самой, между прочим, недемократической из стран земного шара — США.
Нет, Филип Рот, разумеется, не Сальман Рушди, а Соединенные Штаты Америки — не постшахский Иран, где женщину могут побить каменьями, если она осмелится появиться на улице с открытым лицом. И все-таки, все-таки… не слишком ли много общих черт и черточек у истинного исламского фундаментализма и неистового экстремизма ревнителей чистоты замешанной на религии сионистской морали, находящей десятки тысяч явных и неявных приверженцев даже в стране и цивилизации, которую общепринято считать «плавильным котлом» народов и наций, сглаживающим и нейтрализующим крайности этнического и религиозного свойства?
Уроженец штата Нью-Джерси, выпускник Бакнеллского и Чикагского университетов, дебютировавший в 1959 году повестью «Прощай, Коламбус!» (неуловимо напоминающая чем-то незабываемую жизненную одиссею Холдена Колфилда из романа Сэлинджера, она также впервые предстает глазам отечественного читателя), а ныне — автор почти двух десятков книг, отмеченных удивительной целостностью художественного мира и столь же поразительным разнообразием образно-изобразительного инструментария, Филип Рот, судя по всему, на такую острую реакцию современников не рассчитывал. Набрасывая точными штрихами портрет своего сверстника и сочными, щедрыми мазками — групповой портрет среды, из которой тот вышел, он был всего лишь честен и объективен. И создал книгу, революционизировавшую романный жанр в современной американской прозе, по мнению одних, и — злонамеренный гротеск на родственников, друзей и близких, по мнению других.
Первые — вроде журнала «Виллидж войс», представлявшего крути леворадикальной американской интеллигенции на исходе «бурных 60-х», писавшего: «Он явил миру шедевр галлюцинативной прозы и социальной озабоченности, а также создал автобиографию Америки», — пророчили Филипу Роту славу первого литератора США (и, заметим, позже его действительно удостоили членства в Национальном Институте Искусств и Словесности — своего рода литературной академии Америки), вторые — громогласно заявляли, что он опозорил все еврейское население огромной заокеанской страны, снабдив оружием инициаторов хулиганских антисемитских выходок, и настоятельно рекомендовали ему сменить место жительства. Что, скажем в скобках, Филип Рот и сделал, надолго переселившись в Лондон.
Зададимся вопросом: чем же молодой, подающий надежды писатель навлек на себя такие страсти? И чем не угодило ему вполне типичное для выходца из мелкобуржуазной еврейской семьи окружение, что он наделил его такими гротескно-сатирическими чертами?
Сегодня, с дистанции четверти века, убеждаешься: сынам и дщерям Израилевым, нашедшим долговременный приют и тем более появившимся на свет в США, чрезмерных резонов обижаться на Филипа Рота не было. (Скорее напротив: следовало читать и перечитывать его романы внимательно, делая для себя экзистенциальные, если уж не житейские, выводы.) Обижаться и оскорбляться, по большому счету, надо было… Америке. Ибо и впрямь то и дело обретающее фарсово-бурлескную окраску жизнетечение главного героя «Болезни Портного», с его болезненно острым ощущением замкнутости существования в семейном и имущественном кругу, изначальной предписанностью и расписанностью по клеточкам будущего, вплоть до гробовой доски, жизненного удела, сосредоточенностью на мелких и мелочных страстях и страстишках, на поверку оказалось ничем иным, нежели одним из ликов поработившего массовое сознание Америки банального буржуазного конформизма. А что, как не этот конформизм, становилось объектом бескомпромиссного неприятия Сэлинджера и его автобиографического героя, апокалипсической сатиры Курта Воннегута, язвительного гротеска Джозефа Хеллера в романах «Что-то случилось» и «Чистое золото», наконец Джона Апдайка, в те же годы начавшего свою монументальную тетралогию о «Кролике» Гарри Энгстроме?
Проще говоря, истоки, беды были чисто американскими; еврейским указывалось лишь ее внешнее обличие. Но и это обличие не могло, разумеется, не внести соответствующих корректив в кривую парадоксальных судеб героев Филипа Рота и творческой судьбы их создателя. Неисчислимые фобии и табу, в известной мере обусловленные трагически сложившимся уделом народа, на долю которого в XX столетии выпал Холокауст, еврейские погромы в Восточной Европе, ГУЛАГ в необозримой сталинской империи, амбивалентное сознание богоизбранности и вытекающие из него «комплексы» национальной исключительности (в частности, в интеллектуальной, моральной, духовной областях), — все это надолго определило парадоксальное, трагикомическое мироощущение персонажей произведений писателя, какие бы имена они ни носили: Алекс в «Болезни Портного», Кепеш в «Профессоре желания» (1977), Тарновски в «Моей мужской жизни» (1974), Цукерман в «Уроке анатомии» (1983)…
Секс, быть может, та сфера жизнепроявления, где эти атавистические страхи и павловские «условные рефлексы» обозначают себя наиболее явно. И, приходится признать, у критиков, возводивших Рота в ранг основоположников «комического эпоса» эротического бытия соотечественников, были на то немалые основания: тут барочная щедрость его таланта проявила себя в полной мере. Однако перелистываешь эти, вызывающие то смех до колик, то болезненную дрожь страницы его книг — и вспоминаешь аналогичные страницы в романах Дж. Хеллера, Дж. Апдайка и, быть может, самого яркого из представителей этой плеяды литераторов в США — Генри Миллера. Что поделать: еще за двадцатилетие до рождения Филипа Рота секс стал объектом поистине общенациональной одержимости в США и, что неудивительно, вечным полем экспериментаторства для лучших американских писателей. Так что и тут, в этой причудливейшей и наименее предсказуемой из сфер человеческого поведения, еврейское оказывается оболочкой, частностью, а общеамериканское — закономерностью. (Раскройте, к примеру, пародийно-эпатажный короткий роман Ф. Рота «Грудь» (1972),[14] вышедший у нас на гребне перестроечной либерализации законов о печати и средствах массовой информации, — и вы без труда в этом убедитесь.)