Читаем без скачивания Сахарный ребенок - Ольга Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Женщина, — с уважением в голосе протянул парень, — а бабы только воют. Меня-то и послали, чтоб никуда не бёгла и не голосила, все вы так по первости. — И, взяв лопату, начал вырезать куски дёрна.
Видимо, ещё недавно здесь была густая трава, но теперь сверху всё было вытоптано, а корни остались. Он резал и выкидывал куски, а мы плотно укладывали их в два ряда по краям. Чем выше получится борт, тем меньше копать в глубину, объяснила мне мама.
Сняли верхний слой. Вместе с бортиком углубление было сантиметров тридцать. Мелко. Но тут послышались три удара, как будто звонил глухой колокол.
— Било. По рельсе колотят. Я пойду, работа кончилась — хватятся, — сказал конвоир.
Несколькими сильными ударами он прорезал землю по краям, вгоняя лопату на целый штык.
— Дальше вы уж сами как-нибудь.
И взяв лопату, ушёл. Больше мы его никогда не видели.
Пришли с работы матери. Все заговорили, зашумели, заплакали. Раздались звуки била. Все встали и куда-то пошли с мисками в руках, мы пошли с ними.
Утром мама вместе со всеми ушла на работу.
Женщины делали саман. В Киргизии это самый расхожий строительный материал — необожжённый кирпич из смеси глины, мелко рубленной соломы и воды. Готовят его очень просто: в яму сыплют глину, солому, наливают воду и смешивают всё ногами — ходят по колено в этой массе долго, несколько часов. В обычной жизни это делают сначала лошади, а потом «до кондиции» уже более ровную массу доводят женщины. Когда масса готова, её отвозят на сушильную площадку, где ею набивают смоченные водой деревянные формы, потом формы снимают, и саманные кирпичи сохнут на солнце.
Мама сначала возила в тачке глину, но из-за хромоты всё выходило у неё очень медленно, поэтому её поставили стругать доски и делать из них формы.
Мама была удивительным человеком: всегда спокойная, приветливая, очень доброжелательная, но без малейшего намёка на фамильярность. За всю свою жизнь (а умерла мама в семьдесят два года) я ни разу не слышала, чтобы она повысила голос, и никогда не видела слёз у неё на глазах. И когда, много позже, я встречала в книгах штампы типа «несгибаемая воля», «стальная выдержка», «железный характер», я твёрдо знала, что это как раз про неё.
Наша память избирательна. И в нашей лагерной жизни, и позже я помню только хороших людей — тех, кто хорошо к нам относился, кто нам помогал. Наверное, были и другие, но я их почти совсем не помню. Совершенно не помню я бытовую жизнь в лагере. Что мы там ели, общались ли мы, дети, друг с другом, играли ли вместе? И ни одного лица не помню, кроме маминого. Помню лишь несколько чётких эпизодов.
Начинаем устраиваться на ночь. Обеим первый раз в жизни придётся спать в яме, на голой земле. Мама шутит: вместо постельных принадлежностей у нас только багажная квитанция. Со смехом решаем, что на всякий случай её нужно сохранить как реликвию.
В оставшемся у нас чемодане, кроме предметов гигиены, были пара полотенец, смена белья, мамина толстая зимняя юбка, моё шерстяное платьице, два лыжных костюма — мой и папин, два летних пальто — моё и мамино. Все носильные вещи лежали в мешке, сшитом по моему росту из клеёнки. И ещё на дне чемодана поместился тот большой квадрат из столовой клеёнки, что сшила няня.
Мелкие вещи мы завернули в полотенце — получилась «подушка». Большую клеёнку мама положила одной частью на дно ямы. Аккуратно распоров по шву юбку, развернула её и тоже расстелила на дне. Мы надели лыжные костюмы, меня мама запихнула в клеёнчатый мешок, уложила в яму, легла рядом и закрылась второй частью клеёнки как одеялом. Обняв меня, мама тихонько стала рассказывать знакомую сказку с того места, как ласточка унесла Дюймовочку в дальние страны. Я слушала, как там тепло, как всё красиво, какие прекрасные эльфы летают, и крепко заснула.
Следующие несколько дней — вероятно, не меньше недели — я была настолько занята, что просто ни на что не обращала внимания. Я строила наш дом. Нужно было ещё сантиметров на тридцать углубить наше жилище. И я упорно целый день разрыхляла дно прямоугольной ямы, двигаясь от одного узкого края до другого. У меня были вполне приличные «инструменты», которые после первого дня работы принесла мама: заточенная палочка из саксаула (очень твёрдое дерево!) величиной с карандаш и чурбачок немного длиннее вместо молотка. Если забивать палку в землю, отступив сантиметра на два от канавки, которую вырубала мама на дне у одного края ямы, то земля отваливалась. И так ряд за рядом, пока не дойдёшь до конца.
Вечером, возвращаясь с работы, мама выгребала землю, вырезала новую канавку, в которую и падала утром земля. Позже появился большой и длинный гвоздь. Он легко пробивал землю, а потом, если его покачать, легко вытаскивался. В полученную дырку я вставляла палку, вбивалась она тогда очень легко, и земля осыпалась. А еще через несколько дней Гриша, мальчик лет восьми-десяти, молча положил передо мной ржавую лопнувшую лопату без черенка. Ею было очень удобно выгребать землю, а если её правильно поставить и изо всех сил треснуть сверху чурбачком, она откалывала целый пласт земли. Это было гораздо быстрее, чем с гвоздём и палкой. За день яма углублялась на три-четыре сантиметра.
Наконец пришло время, когда «дом» был построен и делать стало нечего. Мама уходила утром на работу, а сидеть под навесом и сторожить неизвестно что я категорически не собиралась. Каждому дураку понятно, что если в рабочую зону ходить детям запрещено, то никто не может запретить мне ходить по жилой. И я ходила.
И доходилась.
IV. Испытания
В августе в тех краях ещё очень жарко и очень сухо. Трава почти вся выгорела, и степь к концу лета стала бурой, в ней почти не осталось зелёного цвета. Приближался мой день рождения, мне исполнялось шесть лет, и было совершенно ясно, что в этот раз никаких подарков не будет. Как-то неожиданно прошли дожди, и за колючей проволокой возле нашей жилой зоны вдруг не ко времени расцвёл тюльпан. Совсем рядом — только протяни через проволоку руку — стояло чудо: узкие длинные тёмно-зелёные с коричневыми штрихами листья, и на невысоком стебле — тёмно-красный полураспустившийся бутон. Бутон слегка кивал мне, как будто звал к себе и говорил: «Вот я, тюльпан, я — подарок тебе, я твой!» Я потянулась к цветку — чуть-чуть не достаю. Присев на корточки, я соображала, как и куда просунуть через проволоку руку, чтобы точно дотянуться. На меня упала чья-то тень. Я обернулась, улыбаясь во весь рот… и мне на голову обрушился удар прикладом. Я помню руку и приклад, а дальше — темнота.
Время болезни я не помню. Из редких фраз, оброненных мамой спустя много лет, я знаю, что лежала недели три, что кровотечение останавливала одна из арестанток и она же «собрала» сломанные кости носа и челюсти, забинтовала чем было, чтоб не смещались. Уходя на работу, мама закрывала верхнюю часть ямы развёрнутым чемоданом, чтобы солнце не било мне в глаза. Лагерное начальство разрешило принести большую охапку стружек на дно нашей ямы, и лежать было сравнительно мягко и тепло. Волосы выстригли, так как колючая проволока в нескольких местах разорвала кожу на затылке. С тех пор остались на лице два шрама.
К середине сентября я поправилась. Более-менее отросли выстриженные волосы, я расчёсывала их, как могла, маминым гребешком. Зеркал у нас никаких не было, потому что мамину пудреницу в лагере отобрали: стекло иметь при себе строго запрещалось. Однажды я увидела своё отражение в ведре с водой и испугалась: на меня смотрело лохматое чудище с серыми перьями, торчащими в разные стороны вокруг головы.
— Мама, это я?!
— Пустяки, всё со временем выровняется, — улыбнулась мама.
Оказывается, когда выстриженные в двух местах волосы отросли, на голове образовалась совершенно немыслимая причёска из давно не мытых волос самой разной длины. Ножниц нам не давали, поэтому я так и ходила. Впрочем, я очень быстро забыла, как выгляжу, потому что смотреться было некуда, да и думать об этом мне не хотелось.
Почему-то не хотелось ни с кем, кроме мамы, играть и даже разговаривать. Я уходила подальше от нашего навеса, садилась на землю и часами смотрела в степь. Это было очень интересно. Ветер шевелил засыхающую растительность, иногда по степи от него бежали по траве волны. Даже при полном безветрии степь слегка шевелилась, доносились какие-то неясные звуки и шорохи. Степь жила. Жила своей тайной, пока непонятной мне жизнью. Изредка высоко пролетали какие-то птицы. Несколько раз я видела, как вдалеке кружит коршун.
Если я долго сидела неподвижно, то иногда припрыгивал кузнечик. Сначала кузнечики казались одинаково серыми, потом я обнаружила, что они разного цвета: зеленовато-серого, темно- и светло-серого и изредка — желтовато-серого.
Я сидела, а кузнечик не спеша, деловито обследовал сухие травинки, иногда полностью сливаясь с ними. Мама объяснила, что это у него защитная окраска. Называется «мимикрия». Изредка кузнечик запрыгивал мне на коленку и шёл по ноге; усики его шевелились, а челюсти двигались. Казалось, он что-то жуёт, но стоило чуть шевельнуться, как с лёгким треском расправлялись крылья, и кузнечик отпрыгивал, резко распрямляя ноги. Было немножко грустно, что у меня нет ни мимикрии, ни кузнечиковых ног и крыльев. И прыгнуть через проволоку я не могу, и степь там, а я — здесь.