Читаем без скачивания Филемон и Бавкида - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Какой отец! Какой отец! – пела она своей матери, разворачивая свертки с подарками. У матери от жадности горели глаза. Руки тряслись. Мать была запугана, труслива, лицемерна. В детстве она боялась ее до тошноты и, став взрослой, никогда не советовалась с ней и никогда ничем не делилась. – Все для детей! Все для детей! Татьяна хочет балетом заниматься. Другой бы отец – знаешь как? Цыкнул бы: какая из тебя балерина! Выбрось дурь из башки! А этот: на здоровье! Поступишь в училище Большого театра. Пляши, пока не надоест! Все для детей!» Мать схватила дрожащими руками отрез серого габардина. «И это мне?» – расплылась она в такой же кривой и фальшивой улыбке, которой улыбалась ее дочь, желая сказать кому-то приятное. «Все тебе. Все он. Так и сказал: уважить надо. Сам все отбирал. И обувь, и теплое. Так и сказал: Нине Тимофеевне с уважением от родного зятя. Ха-ха-ха! Видишь, какой?» Мать трясла скользкой головой: «Конечно, Женя, конечно. Вы, понятно, на какой службе были… Тяжело, думаю. Не всякого пошлют. Только самых достойных. Кристальной души людей. Понятно, понятно. Климат-то там какой? Погода какая?» – «Жарко, мама, очень. Летом очень уж жарко. Но дом у нас был чудесный. Две террасы, сад фруктовый – свой. Весной красота такая, что глазам больно: маки кругом, вся пустыня, все холмы в маках. Так и горят. Чудесно. Я с детьми. Нянька была, женщина приходила через день, полы мыла. Еще одна приходила готовить. Все местные. На концерты, в театр мы в город ездили. Шофер свой, машина. Я тебе говорю – все». Мать завистливо свистела тонким пупырчатым горлом: «Ну-и-и! А меня спрашивали: как там ваша дочка после столицы в таких местах? Я говорю: все в порядке, все хорошо, а у самой душа болит: как ты там, думаю. Одна все-таки. Двое детей. Иван занят поди целый день». – «Занят – это правда. Целый день занят. С преступниками же дело имели. Разве о себе вспомнишь? Страшные люди. Враги. Но Ваня всегда был гуманен. Ни одного несправедливого поступка. Дисциплина. Потому что ведь они тоже люди. Ведь они на исправление посланы. Мы надеялись, что в них совесть проснется. Мы старались».
Маленький восковой Филемон постучал в комнату Татьяны. Она открыла ему в нейлоновом халате с кружевами, заспанная.
– Папа, что ты не спишь? Вы меня с ума сведете!
– Понимаю, понимаю, – забормотал Филемон. – А все же хотелось бы в город попасть. Глаз не сомкнул. Боюсь. С умственно неполноценными дела не имел. Отродясь. С бандитами – да, с преступными элементами, но со здоровыми. А здесь глаз не сомкнул.
– Господи! – завелась Татьяна. – Ты себя послушай! Она тебе кто? Чужая, что ли? Вы же жизнь прожили!
– Да это кто вспоминает, – задрожал Филемон и переступил ногами в больших желтых тапочках. – Прожили, прожили. Всяко было. А что же мне сейчас в жертву ее болезни остаток дней приносить? Не для того я кровь проливал, да… На самых тяжелых участках. Жизнь прожили. Кто его знает, как мы прожили?
– Ты никак заговариваешься? – ужаснулась Татьяна. – Папа! Ну, хоть жалость-то в тебе осталась? Ты посмотри на нее!
– Жалость, жалость, конечно, – скороговоркой выдохнул Филемон. – Меня всю жизнь никто не жалел. Все для других. Все для вас. Теперь имею право на отдых. Она меня, может, зарезать хочет. Кто знает, что больному человеку в голову придет?
– Да какое зарезать! – зашаталась Татьяна. – Ее пальцем тронешь, она падает!
– Именно, именно, – прошамкал Филемон и жарко задышал ей в лицо зеленым луком. – Мне сон был. Именно что зарезать. Чужая душа – потемки. Беда. Отвезите меня в город.
– Оставь меня! Что ты меня будишь посреди ночи! – Татьяна захлопнула дверь перед его носом.
Зять приподнялся с подушек. Длинная прядь свисала с лысой головы:
– Это же не дом, а сумасшедший дом, если разобраться! И если вы думаете, что я при своей нагрузке могу тянуть еще и это… Очень сожалею, но вынужден поправить…
…Она слышала, как они возятся где-то, ходят по лестнице, шепчутся. Очень хорошо. Теперь они будут ее бояться. А то что же это такое: все спихнули на одного человека. И воду носи, и детей воспитывай, вечером в Большом театре надо быть. Сам товарищ Сталин придет. В царской ложе все и рассядутся. У Филемона, как назло, выскочил ячмень. Прямо перед балетом. Он даже зарычал от злости. «Ваня, – говорю, – Ваня! Это же не преступление! У всякого может случиться!» Он чуть не с кулаками: «Понимаешь свиную пятницу! Товарищу Сталину на глаза с таким рылом показаться!» Ячмень смазали яичным белком, припудрили немного, чтобы не так заметно. Все равно глаз – как машинная фара. Она не любила украшений. Но Филемон велел надеть ожерелье. Она согласилась. Пусть так, как он хочет. Платье малиновое, ожерелье белое. Откуда он его принес? Не сказал. Ожерелье странно пахло. То ли телом чужим, то ли каким-то деревом. «Почему у тебя-то усы? – вдруг разозлился Филемон. – Ты кто: мужик или баба?» Она посмотрела в зеркало: действительно – усы. Вот здесь две волосинки и здесь одна. Как же это они выросли? Она и не заметила. Выдрала щипчиками. Когда товарищ Сталин вошел в ложу, они все встали. У Филемона глаз с припудренным ячменем налился слезами, подбородок задрожал. Вот ведь как мужчины умеют чувствовать. Разве по нему скажешь? Отец-то заботливый, и муж… Мало сказать «заботливый», сюсюкать не любит, а все в дом, все в семью, ни на одну женщину никогда и не посмотрел…
«Ты меня завтра ночевать не жди, – сказал Филемон. – Мне надо по лагерям проехать. Ревизия. Нелады там, я слышал. Порядка нет». Уехал. В доме хорошо, чисто, виноградным вином пахнет, хлебом. Ночью духота. Она все с себя сбросила, даже простыню. Спокойно, привольно. Никто пальцами по ней не шарит, никто не храпит в шею. Он вернулся через три дня веселый. Лицо, правда, усталое, помятое. Пообедал и завалился спать. До нее даже не дотронулся. На следующий день опять как сквозь землю провалился. И через день то же самое. Возвращался помятый, веселый, свирепый. На нее, на детей – ноль внимания. Стала стирать ему рубашку – вся в женских волосах. Светлые, как паутинки. Она ничего не сказала, сделала вид, что так и надо. Мужчина. Они все такие. Этот-то хоть первый раз сорвался. А то все работа, все семья. Пусть покуражится. Добрее будет. Хотя, конечно, душа заныла. Она ее стиснула руками, выжала, выкрутила, как тряпку, ни слезинки. Пусть его. Куда он от меня денется? Лариса, Татьяна. Что, он нас на лагерницу какую-нибудь променяет? Так и не узнала, чьи были те волосы. Месяца два он возвращался домой поздно, до нее не дотрагивался. Ну и хорошо, хоть тело отдохнуло. Потом опять навалился с неохотой, молча. Наладилось постепенно. Все как всегда. Их разве переделаешь?
Пойдем на рынок, Аленушке ревеня купим, тебе ревеня купим, мне ревеня купим. Аленушке-то зачем ревень? А что же такого? Это она сейчас маленькая, а когда вырастет? Тоже будет с желудком мучиться. Пусть ревень полежит про запас. Вон какая дивчина вымахала, скоро свататься будут. Эхе-хе-хе… Борис этот какой-то непонятный. Женится – хорошо, а не женится – еще лучше. Это я вам по секрету. Татьяну уж очень жалко. Она у нас только на вид такая суровая. А сердце слабое. Роды были поздние, сколько крови потеряла, кесарево сделали. И боится она этого Бориса, как огня боится. Он и по неделям может не звонить. Очень занят. Конечно, такая работа, что не расслабишься, не до гулянок. Хотя о ребенке мог бы подумать. Нельзя же все на одного человека. Это сейчас Филемон стал так ластиться: «Женя, Женя, давай прислугу наймем, что ты все одна», а раньше, бывало, как рыкнет: «А ну, поворачивайся! Ишь ты, барыня! Мы всех бар давно вырезали!» Она слова поперек – никогда. Говорили же про Булдаева, что он жену своими руками повесил. Надоела, и повесил. Пост такой занимал, что никто и не пикнул. Самоубийство на почве болезни мозга. Не справилась женщина. Может, и так. А слухи ходили разные. Филемон тоже как-то на нее разозлился и заорал: «Удавлю своими руками!» Она, конечно, посмеялась… Мужчина. Они все такие. Только бы покуражиться…
– Ты же хотел остаться сегодня, – умоляюще сказала Татьяна. – У тебя же отгулы…
Зять шумно втянул кофе в длинное узкое горло.
– Сегодня не получится. Вся эта неделя забита в принципе. Но если что… Я буду ждать сообщений. Конечно, если что… Я пришлю машину.
У Татьяны вздрогнул бульдожий отцовский подбородок:
– Ты извини, Боренька, что так вышло… Старые люди…
– Да, – согласился зять. – Жуткое дело – эта старость. Хоть бы средство какое придумали… Принципиально бы легче стало. Где она? В комнате?
– Спит, – вздохнула Татьяна. – Я решила не входить пока. И отец спит. Наглотался валидола.
– Что ему ночью-то не спалось? – пробормотал зять и опять втянул кофе. – Струсил, что ли?
– Ах, не спрашивай! – помрачнела Татьяна, и по ее бескровности побежали красные полосы. – Как подумаю, до чего они дошли! Ведь ты вспомни, как они жили! Рука в руку, душа в душу. Не знали, как друг другу угодить. Слова грубого не слышали…