Читаем без скачивания Сапфировый альбатрос - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шоферюга, потерянный, вышел на улицу и побрел, не разбирая дороги. Дошел до реки и хотел зашвырнуть мешок в Неву, но увидел целующуюся парочку и отдал шкуру им: берите, молодежь, — и на шапку, и на куртку годится. Девушка брать постеснялась, а парень принял по-свойски: «Спасибо, отец».
И шоферюге малость полегчало: хоть кто-то отцом назвал!
На обсуждении Доронин Феликса и Снежную Королеву уже подчеркнуто не замечал, а остальные хвалили автора в основном за доброту. Только Алтайский отметил, что старший брат раскрыт лучше, чем интеллигентная парочка. «Чего там раскрывать — пустельги», — непримиримо ответил Индеец. Мне хотелось возразить, что внутри все в чем-то правы, но слишком уж было жалко Индейца, чью душу я угадал в обиженном шоферюге. У меня даже голос слегка сорвался, когда я вспомнил это «спасибо, отец». После чего Снежная Королева впервые взглянула на меня с легкими признаками любопытства.
У веселого Чапаева тоже вернулся с северов совсем уж забулдыга, которого носило и по Севморпути, и по Ленским приискам, и пару раз даже по зонам по бакланке, так что телеграмму о смерти матери он получил с большим опозданием, а пока добрался до своего Усть-Залупинска, мать уже схоронили. Он расшвыривал на пропой соседям атомные бабки, рыдал и разбивал пустые бутылки о собственный лоб, а протрезвев, надумал поставить на ее могиле памятник: печальная старушка смотрит в окно, ждет сына, а его все нет, — он не был дома как раз четвертной.
В Усть-Залупинске отыскался исхалтурившийся скульптор, неплохо зашибавший на недолговечных гипсовых пионерах, рабочих и колхозницах, а главным образом — на бюстах Ильича, которые постоянно требовались для школ и канцелярий. Усть-Залупинский Вучетич был счастлив наконец-то изваять настоящую скорбящую мать, вложив в нее всю свою скорбь о собственном промотанном таланте.
Он работал днями напролет, отрываясь только для того, чтобы снова и снова вглядываться то в одну, то в другую фотографию той, чей образ он должен был увековечить. Он даже ночью, случалось, вскакивал с постели и бежал в мастерскую, чтобы что-то подправить. Но когда он торжественно снял с надгробия покрывало, у скорбящей матери оказалась ленинская бородка. Забулдыга чуть его не пришиб, но, к счастью, при мастере оказались и резец и молоток, и дефект был ликвидирован в присутствии заказчика.
Печальный Бомж и Непримиримый Индеец похвалили укороченного Чапаева за знание жизни, но нашли, что смерть матери не повод для стеба. «Мы ведь должны читателю что-то сюда вложить», — скорбно прибавил Индеец, положив руку на сердце, а бомж посоветовал поискать и вычеркнуть лишние слова.
— Маленькая черненькая собачонка — какое тут лишнее слово? — обратился он ко всем нам, не исключая Доронина и Алтайского.
— Собачонка, — ответил Чапаев, и обстановка разрядилась.
Снежная Королева, однако, к выражению холодного безразличия присоединила едва заметный оттенок презрения. А Феликс проступившее было благодушие снова сменил на маску надменности, когда Доронин принялся расхваливать Чапаева за то, что под грубой оболочкой русских людей он различает их порыв к правде.
Алтайский же попенял Чапаеву за избыток соленых выражений.
— Впрочем, сейчас это, кажется, модно, — саркастически прибавил он.
Чапаев слушал почтительно, но старался все запомнить, чтобы когда-нибудь пересмеять.
А когда начал читать я, он уже дал себе волю и хохотал в голос. Хотя я ничего особенно смешного в своей повести не видел. Я просто описал жизнь нашего цеха, только каждого героя изобразил и снаружи и изнутри — какой он внутри себя. Мне хотелось показать, что всякого внутреннего человека можно пожалеть. Парторг произносит долдонские речи про партию и правительство, а внутри себя он просто дурак. Да еще и подкаблучник. Его жена из отдела технического контроля, жилистая жердь, длинноносая и ядовитая, живет в неотступном страхе, что все против нее что-то замышляют. Циник с утра до вечера озабочен, как бы нечаянно не сболтнуть что-то трогательное. Он через силу спрашивает парторга, как его угораздило жениться на такой бабе, а тот чуть ли не со слезами на глазах отвечает: «Она очень хороший человек». А сам боится, не прознал ли этот злыдень про их сына-алкоголика.
Я и про станки написал так, будто они были живые, каждый со своим нравом, — по их мелким выходкам я и угадывал, какую поломку кто из них скоро выкинет: меня и держали за дефектолога.
Изобретателя я тоже обрисовал изнутри и снаружи. Он предлагал находить скрытые трещины в броневых плитах через заморозку. Обычно такую плиту станок-богатырь пытался ломать через колено, а изобретатель предлагал ее заморозить, чтоб она покрылась инеем. Тогда, если плиту перенести в тепло, на ней в местах скрытых трещин проступят темные полосы. Заводское начальство отговаривалось тем, что таких холодильников нет в природе. «Можно изготовить», — отвечал изобретатель. «Их некуда будет поставить». — «Можно выбросить старые машины». — «Вы не провели убедительных опытов». — «Давайте проводить их вместе». Отвязаться было невозможно — он был и не очень умен, и упрям как тысяча ослов. Но было в нем и трогательное — он через слово мысленно подкреплял себя цитатами из Алтайского. Хотя в реальности цитатами из Алтайского подкреплял его я — чтобы он не повесился или кого-нибудь не убил.
Доронин специально выбрал для меня отрывок с Алтайским, и я опасался, что Алтайский обидится. Троица искоса поглядывала на него, а Феликс открыто потешался, но Алтайский посмеивался вполне снисходительно. Он был где-то даже польщен.
Доронин же лучился нежностью, словно любящий папаша, — надо же, какими добрыми бывают грифы! Надменный лик Снежной Королевы тоже выражал ледяное торжество.
— Что скажет наша критикесса? — наконец счел возможным обратиться к ней Доронин с некоторым даже мурлыканьем в голосе.
— Я критик. Феминитивы в моей профессии неуместны, — со светской ледяной улыбкой ответила она, и Доронин лучиться перестал: он, как и я, не знал этого слова.
После этого я зауважал ее окончательно: удовольствие от чужого унижения я тогда еще принимал за принципиальность, в существование которой теперь уже не верю.
— Что же до прочитанного отрывка, то это блистательная пародия на советский производственный роман.
В контрасте с ледяным презрением, вложенным ею в последние слова, снисходительная улыбка, которой она меня одарила, показалась мне прямо-таки растроганной.
— А все остальное было до такой степени старомодно, старорежимно… Как будто я снова сижу на уроке литературы и мы проходим какую-то бесконечную горьковскую «Мать».
Мое уважение превратилось в подобострастие: я бы никогда не мог произнести столь обидные слова с таким спокойствием.
— С вами ясно. А что скажет независимый журналист? — взгляд Доронина снова сделался пронзительным. Он хотел произнести слово «независимый» насмешливо, но в его