Читаем без скачивания Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга третья - Анатолий Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Уу-ууу!» – тужится-завывает ветер-злыдень, ветер-помело.
Шебаршащая осыпь в выстывшей трубе. Осыпается что-то мелкой осыпью, как рождественское гадание рассеваемого жменей зерна. Чуть слышно дышит наволгшая дверь, обросшая понизу наледью. Приотворяясь со скрипом, она пропускает могучей волной через порожек клубы сизого морозного тумана, низом расползающегося по избе.
Песня стихает, веретёна набирают большие обороты, накручивая на свое вспухающее тельце былые истории человеческих судеб и словно бы связывают канатами вечности полное тайн прошлое, не со всем понятным настоящим и вовсе загадочным будущим, которое тоже мнится разбойным. Савке не хочется, чтобы песня обрывалась, и сильный голос мчится на встречу его желаниям, затягивая: «Вот мчится тройка удалая вдоль по дорожке столбовой…» Песню подхватывают, будто прислушиваясь, что же делается там, на столбовой дороге, которая совсем близко, за стеной…
Много песен плавает под звездами в позабытой родной стороне, много боли стынет в беспомощном ребячьем сердчишке…
«Ма-ам, дай калошики на улку сбегать! Дай калошики, ма-ам», – канючит кто-то до боли знакомо Савелию писклявом голоском. В избе светлынь не бывалая. Такие мрачные недавно бревенчатые стены вовсе не мрачные. Рыжий мох в пазах, смолка прозрачная. От окошка к печи выстлалась золотистое полотно, излучающее немыслимую радость. На теплой печи становится вдруг холодно, кожа покрывается пупырышками, хочется нырнуть прямо с печи в тот ручей на полу, в ту кипящую ясень, в буйную свежесть.
А мать бегает, бегает с утра до вечера. Мокрая, нараспашку. Глаза блестят, будто разбогатела немыслимо, будто дали ей кучу новехонькой одежонки или еще невесть чего недоступного всю зиму. За окном, на улице шум, шум, шум! Шум особенный, в кипении самого воздуха и ослепляющей радости света. И голоса, голоса; весна —неуемная радость, что выжили! Словно все подряд опились браги, наполнились удальством и лихостью, море всем по колено. Чавкает обувка, плеск воды и смех. Смех…
«Мой миленок, как теленок,
Кучерявый, как баран…»
«Меня милый провожал,
Семечками угощал…»
«Ты подружка не сердися,
что миленка увожу…»
По поводу и без, как перекличка переживших еще одну непростую уральскую зиму… Так нахлынуло и как выплеснулось на первого встречного. Все в движении, на Луну готовы взлететь.
«Ма-ам, ну дай калошики я тоже на улку хочу. Дай, мам!»
«Потерпи, Савушка, потерпи, родименький, – торжественно и напевно упрашивает невидима мать. – Вот подсохнет дня через два на полянках, вволю набегаешься босиком без калошиков. Впереди и весна, как девка красна, и лето-душа работой согрета, и осень с буйными красными праздниками».
«Я щас хочу, вон, сколько солнышка… аж до печки».
«Ну и ково смотреть, грязюку липучую? Ни пройти, ни проехать, глянь на меня – по самые уши».
«Хочу-уу!»
«Так нету же калошиков, обменяли на хлебец. Уж босиком што ли выскочи на минутку! Там же, где лывы, досточки, кирпичики брошены, все проходят, и ты попрыгай туда и обратно, если уж так невтерпеж».
На воле, на улке светло. Улица – сплошное месиво: где нет луж, там колеи по самые оси. Телега ползет, увязая по ступицы. Сколотый лед кучами у калиток и во дворах. Даль туманна, мельтешит испарениями, но как радостно на душе, как все поет и рвется… не важно куда. Лишь бы лететь и лететь, очарованному свершившимся таинством рождения весны – долгожданной весны.
– Совсем ты стал малахольным, Савушка, прям как лунатик! – смеется оказавшаяся подмышкой Варвара, – я дак сроду такого не помню. Ха-ха, вот помнил бы!
– Нельзя не помнить! Вовсе нельзя, душа совсем зачерствеет, – бурчит Ветлугин, не понимая, что успел рассказать, и почему перед ним вовсе не Варвара-краса, а вылупившейся из какого-то небытия, никогда не возникавший до этого в памяти деревенский конюх Елоха, в каком-то потрепанном ватнике, с жердочками на плече и топориком за опояской.
Вот и все сермяжное прошло у великого народа, умело и настойчиво выворачиваемое шиворот навыворот: ознобно-холодные дни холодного времени. Однажды дав чувствам волю…
Больная эпоха или пустая придумка и наговор обеспокоенного сознания, предчувствующая какой-то болезненный крах?
А было ли что-то иное у русской деревни под сермяжным узурпаторском самодержавием до нынешних дней, сменивших лишь песни?..
3
Морозы прижали рано, но по любой погоде, словно винясь, как случилось с Леонидом, он старался вырваться на центральную усадьбу, привезти Надьку на выходные. Надежда привносила в их помрачневшую жизнь некоторое оживление, много и доверительно рассказывала о школьных проделках. Он искренне смеялся, как оживала Варвара, воскресение катилось светлым праздником, но уезжала Наденька, и Варвара снова впадала в меланхолию.
Услышав ее странный вопрос, касающийся нового дома, оставаясь в каком-то неоконченном споре с Василием Симаковым, еще с кем-то, защищавшем Симакова, он повернулся будто бы несильно, но кровать тягуче и надсадно охнула, сказал сдержанно, в полголоса:
– Дак… скомандуй… Тако дело без команды не делатся.
– Вроде, рамы хотел заказать?
– Заказано давно.
– Ну, ладно… А двери?
Снова скрипнула кровать:
– И двери с карнизами да наличниками, и скобы, и лиственницу – пятидесятку на половицы, сороковка нам не пойдет… как и пихта, хоть босым ногами теплее… Но, но, знаешь, вопрос, лиственница или пихта? Тебе лично как?
– Нашел кого спрашивать, ко мне – о коровах.
– Ну, лиственница как бы надолго, почти на века нет износу, а пихта ногам теплее ходить… В чем фокус.
– Нашел хитрость! Босиком что ли ходим? Нам под старость босиком!.. Делай, чтобы прочней.
– Ну—к решено, будет домина тебе, спи, давай, беспокойна душа.
Варварины волосы источали приятный аромат лесных душистых трав. Запах ширился, проникал в размягченное и враз подобревшее сердце Савелия Игнатьевича, ложился на грудь мягкими волшебными туманами, похожими… на овечью шерсть.
Глава третья
1
Снега валили и валили, ровняя сугробы с крышами. Заметало шоссейную дорогу в город, проселки на центральную усадьбу, соседние деревни, в райцентр. Снега, снега, снега долгой сибирской зимы. Величие и покой умиротворенной глухомани, успокаивающей беспокойное сердце. Выстуженное морозом голубоватенькое небо. Невесомый горизонт, березки, обвешанные куржаком. Сладость и прелесть, когда в жизни ровно, прилично, достойно.
Но в уплотняющихся заносах и суметах, не давая покоя Андриану Изотовичу, блымали желтые окна, дымились печные трубы, дружно побрехивая, устраивая перекличку, несли привычную службу дворняги, самоотверженно верные человеку. За деревней, в белых полях, рьяно управлялся с навозом Данилка, пять тракторных агрегатов дружно бороздили поля самодельными снегопахами, сотверенными в бывших совхозных мастерских неизвестно когда и переделанные Хомутовым с помощниками, Таисина коровья родилка наполнялась помаленьку новорожденными телятами, началась подработка семенного материала, исправно поступал на пилораму строевой лес. Упав, было, с первыми морозами, надои молока снова выровнялись, что тут же не преминула отметить районная газета, похвалив за сверхплановую сдачу молока и описав подробно метод запарки соломы, назвав его революционным, хотя он был известен деревенскому люду еще в молодость деда Паршука.
Пережив очередную досаду, связанную с откормочным молодняком, доставшую до сердца, Андриан Изотович вошел в привычную колею будничных дел, снова ходил уверенно и стремительно, поругивал и покрикивал, подгонял и устраивал нагоняи.
На него не сердились, а Пашкин, как главный оценщик деревенских событий, удовлетворенно резюмировал:
– Давай, Андриан, не падай духом, лучше уж так, чем никак… если не можешь иначе, от деревни-то вроде бы отступились.
Под Новый год пришло и вовсе неожиданное сообщение – бригада занесена на областную Доску почета и выдвинута участницей Выставки Достижений Народного Хозяйства в Москве. Грызлова поздравляли, завидовали, и ему было вроде бы приятно подышать воздухом хлеборобной славы, достигшей зенита когда, готовясь поплатиться партийным билетом, на нее невозможно рассчитывать.
Свалившуюся славу он использовал с толком и по-своему расчетливо. Пробил, наконец, официальное разрешение на очередное открытие пекарни, решил вопрос о замене старенькой трансформаторной подстанции на более мощную, развернул строительство новой улицы, так и названной сельчанами «Новая». Заметно прибавилось техники, не сняв его душевного беспокойства и нарастающего недоверие к самим переменам, которые он ощутил, и которые продолжали казаться случайными и непрочными. Техника – в любом случае, будь Маевка или провались в тартарары, – нужна земле. Подстанция – тоже не ради пилорамы и самой деревеньки, а, скорее, из-за механизированного зернотока, основу которого составляли два вместительных складских помещения, позволявшие складировать на месте более половины зерна, предназначенного государству. Затрачиваемые средства на строительство новой улицы – и это не тот поворот, который вселял уверенность; в районе будто не замечали его самоуправства, особенно с лесом, и что финансовые возможности, не без помощи директора, изыскивались непосредственно в совхозе, за счет собственного обустройства, что не могло не раздражать местное руководство разного уровня и других управляющих.